Выбрать главу

Разговоры самые прозаические: о каком-то Романенке, выигравшем в дурака — в подкидного дурака, не во что-нибудь! — двадцать шесть целковых. Об антоновке, которая «в самый раз» к рождеству в капусте уквасится. О том, что надо бы гуся купить загодя, «как только мороз вдарит», а то ближе к празднику подорожает, и не подступишься. Даже не смотрят на Глеба — не то, чтобы думать о нем. Это — самое страшное: обыденность, обыкновенность его драмы. Для них все это привычная работа, как у прозектора в анатомическом театре, как у могильщиков на кладбище.

Тихо вокруг. Не мерцают окна. Спят люди. Не слышно и цокота копыт по мостовой: где-то в мозглой тьме исчезла пролетка, умчавшая Васю Старкова...

Лязгает засов. Кованые ворота скрежещут и затворяются. Сырая темень проглатывает Глеба.

Потом в свете засиженных лампочек — лестницы, ряды железных клеток — без конца.

Как холодно, как неприютно в трюме этого корабля, плывущего невесть куда по чьей-то злой прихоти!

Наконец, вот она — «твоя»! — одиночная камера...

Раз, два, три, четыре, пять шагов в длину. Три в ширину. Маленькое, но предельно поднятое, словно вздернутое, окошко. Дверь с форточкой, в которую смотрит надзиратель. Над форточкой глазок — недреманное око. Справа лист железа. Что это? Откидной стол? Откидной стул? Откидная кровать? В белесом потолке одиноко мерцает крохотная лампочка.

Все предусмотрено. Все продумано без тебя — за тебя. Все настаивает: покорись, не перечь, сдайся.

Да-а... Легко отмахнуться от этого, преодолеть это, когда рассуждаешь не здесь... Анатолий Ванеев увезет отсюда туберкулез, который прикончит его в сибирской ссылке. Петр Запорожец заболеет неизлечимой формой мании преследования — сойдет с ума, умрет в психиатрической больнице.

Не так угнетает Глеба скованность, ограниченность, как томит безделье. Деятельный и живой, он не знает, куда себя девать, и не в силах это претерпеть.

Он пытается сдерживаться, как-то бороться с этим, но ничто не помогает: отчаяние подавляет его. Подавляет и когда он, ничего не признав, никого не выдав, ведет долгие, отнюдь не душеспасительные беседы с важным именитым чиновником — с самим Кичиным, усердно внушающим, что «нам известно все, карта ваша бита, единственный путь к спасению — чистосердечное признание...». И когда остается в обществе своего неизменного провожатого — молодого любезного офицера, всем видом как бы упрекающего:

«Ведь ты — мой ровесник... Курил бы свои — собственные, а не мои сигары, сверкал бы свежевыбритыми щеками, благоухал острыми духами, и лицо твое было бы слегка припухшим не от того, что промаялся всю ночь на тюремной подушке, а прогулял, прокутил до зари в обществе очаровательных дам... Ну зачем тебе все это? Поприще народного заступника, Сибирь, чахотка, нужда? За- че-ем?!»

Очень, очень худо бывает, даже если, слегка подтянувшись за кольцо фрамуги, украдкой от надзирателей смотреть на мир божий. Внизу, под тобой, словно в другом измерении, в искаженном, неестественном свете — забор, башенка, часовой. И голуби, голуби — шуршат над узниками, вытаптывающими черное кольцо в свежем снегу, садятся на карнизы окон, привычно требуют свою долю казенных харчей.

Под утро, как всегда, не спится.

Глеб ворочается, прислушивается к скрипучему дыханию тюрьмы. Чу! Кто-то кашлянул... Ругается — должно быть, во сне... А это? Где это? Далеко где-то — уголовные поют.

Спаси, господи...

Брезжит в окне.

Из-за двери сочится «чижолый», настойный людской дух, смешанный с сытным запахом упревшей похлебки.

Шарканье сапог по коридору.

И опять:

Спаси, господи... Спаси... Спаси...

«Гимн сдавшихся рабов», — называла это Зина.

Зина! Вот главное! Вот о ком думать. Но что с ней? Арестована вместе со всеми? Уцелела? Спаслась?..

«Не знаю. И не могу знать. Не мо-гу!.. Не могу! Зина! Зина! Если б ты!.. Зина!.. Мама!..»

Какой-то яростный грохот вдруг прерывает мысли. Глеб вскакивает, прислушиваясь. Мимо камеры жандармы волокут что-то тяжелое, должно быть, ящик, ругаются:

— Опять тому, в сто девяносто третью?

— Ему!

— Да что он их, жрет, что ли, книги эти?..

«В сто девяносто третью? — насторожившись, прикидывает Глеб. — Кто там? Там же Старик. Стой, стой, стой...»

— Чего стучите? В карцер захотели?