Выбрать главу

Теперь взрослым открылись новые перспективы. Многие из них распознали сущность традиционной педагогической концепции и поняли, какие опасности она в себе таит. Они энергично и самоотверженно ищут новые жизненные пути для себя и своих детей. Некоторые из них, главным образом писатели, обрели себя, испытав свойственное детям ощущение причастности к истине, которое напрочь отсутствовало у их отцов и дедов. В этой связи очень интересны размышления Бригитты Швайгер: «Я слышу, что отец зовет меня. Опять ему что-то нужно. Он далеко, в другой комнате. И поэтому он вспоминает обо мне. Если же ему от меня ничего не нужно, он забывает о моем существовании. Проходит мимо и даже не замечает меня...

Если бы ты, отец, носил дома капитанский мундир военных лет, то многое, наверное, было бы понятнее...

Оказывается, настоящий отец — это человек, которого нельзя обнимать и который готов в пятый раз спрашивать одно и то же, лишь бы убедиться в готовности дочери покорно отвечать ему. Настоящий отец также имеет право резко прервать тебя на полуслове» (Schwaiger, 1980, S.24,27).

Как только у детей появляется возможность разобраться в хитросплетениях системы воспитания и понять ее истинную подоплеку, зарождается надежда на освобождение новых поколений из тисков «черной педагогики», поскольку эти дети запомнят то, что прочувствовали.

Отсутствие запрета на проявление чувств приоткрывает завесу молчания и устраняет все препятствия на пути постижения истины. Когда человек открывает в себе способность ощутить боль и горечь прежних лет, он поймет, где правда и ему уже не помешают бесплодные дискуссии о том, что «истина — понятие относительное». С помощью этих дискуссий апологеты «черной педагогики» пытаются оградить себя от критики. Сошлюсь хотя бы на книгу Кристофа Мекеля (Suchbild, Christoph Meckel, 1980). Вот как он описывает своего отца:

«Почти в каждом взрослом человеке таится ребенок, который хочет играть.

Почти каждый взрослый человек в душе хочет карать и миловать.

В моем отце таился ребенок, который хотел бы создать для меня земной рай. Но одновременно отец остался чем-то вроде офицера, жестокими мерами наводящего порядок в своей части.

Бесполезная слепая любовь отца. Вслед за расточителем, щедро раздававшим пряники, неизбежно следовал офицер с кнутом. У него было нечто вроде системы наказаний, можно сказать целый регистр. Вначале он приходил в ярость и начинал дико ругаться (это было еще вполне терпимо и проходило быстро, словно удар грома). Затем начиналось следующее: отец трепал и щипал детей за уши, раздавал пощечины и подзатыльники. Далее следовало изгнание из комнаты и запирание в подвал. И вот еще что: ребенок как личность его совершенно не интересовал, надменным молчанием он постоянно унижал его и с заставлял испытывать стыд. В наказание он часто заставлял детей выполнять различные поручения, приговаривал их к постельному режиму или отправлял таскать уголь. В довершение всего, отец мог прибегнуть к телесному наказанию, чтобы провинившийся, да и другие дети надолго извлекли уроки из случившегося. Отец оставлял за собой право вершить правосудие над собственным ребенком и беспощадно вбивал в него свои представления о дисциплине, послушании и гуманизме, дабы они навсегда врезались в его память. Итак, проснувшийся в отце офицер заставлял его приговорить ребенка к порке, затем взять трость и первым войти в подвал. Ребенок следовал за ним, не очень-то сознавая свою вину. Он должен был вытянуть руки ладонями вверх или, согнувшись, лечь животом вниз на колени отца. Об „условном осуждении“ не могло быть и речи. Отец бил изо всех сил, нанося удары с точностью механизма, в полный голос или полушепотом считая их. Потом „офицер“ констатировал свое сожаление в связи с тем, что был вынужден прибегнуть к столь жестокой мере и говорил, что он очень страдает. Видимо, он действительно страдал. Шоковое воздействие сменяло весьма продолжительное и не менее отвратительное действо: „офицер“ приказывал веселиться. Сам он первым начинал нарочито громко смеяться, как бы стремясь разрядить грозовую атмосферу, и очень злился, если ребенок не хотел следовать его примеру. Обычно он „воспитывал“ ребенка перед завтраком, постепенно превратив наказание в ритуал, а показное веселье — в настоящую пытку.

После о наказании следовало забыть. Все разговоры об искуплении грехов, о праведных и неправедных поступках откладывались на потом. Но дети никак не могли заставить себя улыбнуться, они сидели подавленные, с белыми как мел лицами, молчали или тихо всхлипывали, с нараставшим в душе ожесточением не желая сдаваться, но все же чувствуя свою полную беззащитность. Даже ночью они не могли забыть обрушившийся на них град ударов и слова отца, отныне ставшие для них символом „справедливости“. Офицер даже в отставке оставался офицером, он по-прежнему побоями доказывал детям свою правоту и чувствовал себя уязвленным, когда они спрашивали, почему он не хочет снова пойти воевать» (Meckel, 1980, S.55-57).