У меня о Франции и французах было в те времена довольно смутное представление. Помню песню, которую надрывными голосами распевали девицы на соседнем дворе:
Знал я о нашествии Бонапарта на Москву. А еще память моя сохранила несколько названий парижских бульваров и предместий да десяток французских имен из тех „романов“, которыми снабжали меня торговавший в лабазе Мелентьев и сосед-красильщик.
Но все это казалось мне таким далеким — либо вымышленным, книжным, либо относящимся к давним временам. А тут разговор шел о дедах, которые творились во Франции в наши дни, и о людях, в самом деле существующих.
Целый поток звучных иностранных фамилий ворвался в нашу будничную, жизнь и запомнился на долгие годы.
Генерал Кавеньяк, генерал Буадефр, полковник Пикар, офицер генерального штаба Эстергази, Клемансо, Лабори, Бернар Лазар, Пати де Клам, Эмиль Золя…
Но чаще всего упоминалось одно имя: Дрейфус. Капитан Альфред Дрейфус.
Мы, ребята, прислушивались к разговорам взрослых и жадно ловили все, что могли узнать от них о суде над Дрейфусом, о его разжаловании и ссылке на Чертов остров.
Казалось, мы читаем повесть, у которой еще нет конца.
Виновен ли Дрейфус в измене или не виновен? Будет ли он в конце концов оправдан или останется навеки на пустынном острове?
В том возрасте, в каком к был тогда, достаточно нескольких самых незначительных подробностей, чтобы представить себе вполне зримо незнакомую обстановку и неизвестных людей, о которых говорят вокруг.
Совершенно отчетливо видел я пред собой сцену разжалования Дрейфуса.
Черноволосого, бледного офицера, невысокого, но стройного, выводят под барабанную дробь на плац. С него срывают эполеты, ломают над его головой шпагу. Мне очень жаль офицера и, признаться, даже немного жалко сломанной пополам шпаги.
Я никогда не видел Дрейфуса на портретах и не имел ни малейшего понятия о его наружности. Но почему-то — может быть, только потому, что он был офицер, — я невольно представлял его себе в образе нашего знакомого военного врача Чириковера, который когда-то лечил нас в Воронеже…
И вот корабль-тюрьма везет осужденного на вечную ссылку офицера на Чертов остров, который находится, как сказал мне брат, где-то недалеко от берегов Южной Америки.
— Чертов остров! Само это название как бы говорит о том, что попавший туда человек обречен на гибель. Посреди острова высится башня, раскаленная от солнечного жара днем и веющая холодом и сыростью ночью. Долго в такой клетке не проживешь.
Правда, отец уверяет, что во Франции все больше и больше людей требуют отмены приговора. Особенно часто упоминается в газетах имя французского писателя Эмиля Золя, который написал в защиту осужденного письмо в газету под названием: „Я обвиняю“. Но и Эмиля Золя приговорили за это письмо к тюрьме.
Видно, недаром паша мама так часто говорит, что добиться на этом свете справедливости нелегко.
Помню, к нам на Майдан приехали как-то двое приятелей отца. Для нас их приезд всегда был настоящим праздником. Оба они были люди веселые, любили поесть, выпить, поболтать, пошутить, да к тому же никогда не являлись в дом без щедрых подарков для нас, детей. Обычно приезжали они порознь, а тут случайно нагрянули вместе.
Один из них был землемер Семен Семеныч Ничипоренко, высокий, бородатый, худощавый, в поношенной форменной тужурке со светлыми пуговицами, человек бывалый, обошедший пешком и объездивший чуть ли не всю Россию. Другой пышноусый Егор Данилыч Селезнев, плотный, широкоплечий, в темно-синей поддевке и в ярко начищенных высоких сапогах. Был он, кажется, управляющим каким-то маслобойным заводом и приезжал к нам без кучера на узких беговых дрожках.
Семен Семеныч привез брату альбом марок со всех концов света — там была даже марка острова Мартиника, — а мне большую коробку оловянных солдатиков, среди которых были и пешие, и конные, и артиллеристы с пушечками на колесиках, и стрелки, и трубачи, и знаменосцы.
Егор Данилыч не успел ничего купить нам и попросил у наших родителей позволения подарить нам по целковому, чтобы мы сами купили для» себя конфеты или игрушки.
Отец никогда не позволял нам брать деньги у чужих, но на этот раз вынужден был согласиться.
Как всегда, весь наш дом ожил, едва только из передней послышались голоса этих добрых, разговорчивых и таких беззаботных Q виду людей.
Обедали долго. За столом Егор Данилыч рассказывал анекдоты, а после обеда Семен Семевыч пел шутливые украинские песни.
Перед вечерним чаем гости прилегли на часок отдохнуть, а потом все опять собрались за столом, на котором уже пел свою песенку большой, светло начищенный самовар с чайником на макушке.
Мы с братом сидели с края стола и с нетерпением ждали от мамы клубничного варенья, а от гостей — новых смешных рассказов и песен. Но вместо этого гости завели долгий, шумный разговор, в котором снова и снова повторялись все те же, уже знакомые нам, имена: Дрейфус, Эстергази и Эмиль Золя, которого Егор Данилыч называл по-русски: «Зола». Его могучий, густой бас гремел на весь дом, а Семен Семеныч отвечал ему своим высоким, звонким тенором, в котором слышались и задор и насмешка, то веселая, то Злая.
Мой брат и я давно уже считали себя настоящими «дрейфусарами» и сейчас были целиком на стороне Семена Семеныча, но вмешаться в разговор по молодости лет не смели и только поминутно поглядывали на отца, который на этот раз, против своего обыкновения, не принимал участия в споре и только постукивал по столу пальцами да хмурил брови. Но вот и его терпению пришел конец. Он отодвинул от себя недопитый стакан чая и так напустился на Егора Данилыча, что тому стало невмочь отбиваться на обе стороны. Он вытер лоб и шею красным платком и пробасил, видимо желая положить конец пререканиям:
— А ну их к шуту, вашего Дрейфуса вместе с Емилем Золой! Бас двоих не переспоришь.
Спор на время утих, а потом как-то незаметно разгорелся снова. Но на этот раз заспорили о студенческих беспорядках. Егор Данилыч и тут оказался в одиночестве. Он сердито махнул рукой и, ни на кого не глядя, буркнул:
— А я бы их всех тоже отправил к чертовой матери — на Чертов остров, и дело с концом!
Никто ничего ему не ответил. Наступило долгое напряженное молчание. Разрядить его попыталась мама.
— Довольно вам горячиться, — сказала она спокойно. — Давайте-ка лучше свои стаканы. Я вам налью еще чайку.
И разговор опять принял как будто бы самый мирный оборот. Странные люди эти взрослые! Как это они могут после такого спора разговаривать как ни в чем не бывало обо всяких пустяках?
Нет, ни я, ни мой брат не могли так скоро простить Егора Данилыча. И когда он наконец собрался домой и протянул мне на прощанье свою большую широкую руку, я втиснул ему в ладонь подаренный мне целковый и сказал, задыхаясь от волнения:
— Возьмите, пожалуйста… Мне не надо!..
— И мне не надо! — сказал брат и тоже протянул Егору Данилычу свой целковый.
— Это еще почему? — спросил Егор Данилыч и даже слегка покраснел.
— Вы очень нехороший человек, — сказал я. — Вот почему.
А брат только молча кивнул головой. Егор Данилыч криво усмехнулся:
— Эх вы, Емели Зола!
Он положил оба новеньких целковых на столик в передней и, холодно простившись со взрослыми, переступил порог.
Мама была ужасно смущена и даже огорчена. Она побранила нас и сказала, что больше не позволит нам сидеть за общим столом, когда приезжают гости, и слушать, что говорят взрослые.
Отец ничего не сказал, но по легкой усмешке, которую он старался скрыть от нас, мы поняли, что он не сердится.