Вот наконец и дача Ширяева на углу Морской и Аутской.
Осторожно открыв железную калитку, я оказываюсь перед домом, сложенным из дикого камня, на площадке, окаймленной аккуратно подстриженным густым кустарником с мелкими жесткими листочками.
Поднимаюсь наверх, и на пороге меня встречает молодая женщина, легкая, энергичная, с гладко причесанными и все же пушистыми темно-каштановыми волосами. Лицо у нее как будто строгое, но губы чуть тронуты милой, приветливой улыбкой, и та же улыбка светится в глубине серо-зеленоватых — в темных ресницах — глаз.
Так вот она какая — Екатерина Павловна! В ней нет ничего кокетливого, нарочитого, дамского. И все-таки она кажется очень изящной, даже нарядной, несмотря на простоту ее платья и прически.
Пожав мою руку своей небольшой, крепкой рукой, она ведет меня в дом, весь пронизанный солнцем, морским ветром и сухим ароматом южного сада. Я иду за ней, еще не догадываясь, что эти несколько шагов ведут меня не только из комнаты в комнату, но и в другую пору моей жизни — из отрочества в юность.
Здесь, в горьковской семье, в этом морском городе, довелось мне встретить годы, предчувствием которых были овеяны знакомые нам издавна широкие строчки стихов:
Сюда вскоре после заключения в Петропавловской крепости приехал и сам Горький, заметно похудевший и от этого казавшийся еще выше ростом. В тюрьме он оброс короткой и жесткой рыжеватой бородой и стал чем-то похож на северного капитана-помора.
Да и весь горьковский дом напоминал в это время корабль, который еще стоит на приколе, но вздрагивает от каждой волны и все выше поднимается с нарастанием прилива.
Шел девятьсот пятый год — преддверье новой исторической поры, преддверье моей молодости.
Проза разных лет
Зимовье на юге
Канун Нового года в южном курортном городе. Вчера еще в воздухе пахло весной, а сегодня обычный зимний день. В городском саду скорбно опустели длинные скамейки. На ветвях — иней. С набережных сюда долетают холодные брызги разбушевавшихся волн.
Больные редко выходят к своим креслам на балконах. На юге холод кажется истинным проклятьем божьим, и в этом духе обмениваются впечатлениями люди, встречающиеся на улицах.
Но и в южном зимующем городе чувствуется близость Нового года. Магазины бойко торгуют, а в семейных домах, где есть дети, можно видеть обычное предпраздничное оживление.
В нашем доме семейных квартир нет. В верхнем этаже одиноко грустит барышня-хохлушка, очень больная, но из больных самая привлекательная и кроткая. С ней рядом комнату снимает туберкулезный молодой человек, ширококостый, большой, но с бледным, потерянным лицом. Эти два жильца сейчас, как и всегда, тихо сидят в своих комнатах. Изредка в тишине раздается то кашель барышни, сопровождаемый легким отзвуком ее нежного, грудного голоса, то сердитый и нетерпеливый кашель молодого немца.
Нижний этаж грустит по-своему. Здесь чаще всего попадаются люди здоровые, но чувствующие себя одержимыми всеми недугами мира. С ними находятся их близкие, уверовавшие в эти призрачные болезни: тут и заботливые жены, и вечно испуганные родители, и нежные сестры.
Мой сосед — бывший земский начальник, когда-то кутила и весельчак, а теперь не то добровольный инвалид, не то ребенок.
Сейчас он отправляется в водолечебницу и, недовольный холодом зимнего дождя, делает плачущую гримасу. Наконец вспоминает, что болезнь дает ему право взять извозчика, хотя бы и для пути в несколько шагов.
— Послушайте, — говорит он мне расслабленным голосом. — Если вам у нас не скучно, — пауза и вздох, — то приходите к нам встречать Новый год. Мы получили этакого великолепного гуся с яблоками.
Минутное увлечение, а затем тяжкая реакция и вздох.
Я жду его в лечебнице, и мы вместе отправляемся домой.
В комнате у него тепло, но эта теплота какая-то больничная, как от фуфайки.
— Эмма, — говорит он жене, — доктор сказал, что я выгляжу сегодня гораздо лучше. Но сам я чувствую, что сегодня непременно повторится сердечный припадок!
Красивая Эмилия Васильевна озабоченно смотрит на него, а затем спокойно и не спеша готовит ему холодный компресс на сердце.
С компрессом на груди Евгений Аркадьич начинает хлопотать около елки и убирает ее, очень искусно работая тонкими пальцами. А спокойная Эмилия Васильевна идет заниматься своим деревенским гусем.
Приближаются сумерки, и к обеду приходят гости — барышня-хохлушка и молодой немец.
За обедом едят много. Жареный гусь из имения долгое время высится на блюде, несмотря на огромные розданные порции.
Из другой комнаты светится елка, увешанная самыми; причудливыми безделушками. К обеду подается коньяк, но настоящего праздничного веселья не создается.
Евгений Аркадьевич рассказывает анекдоты из своей деревенской деятельности: как он судил крестьян, как он расправлялся с мордвой, «с которой иначе нельзя».
Девушка-хохлушка несочувственно смотрит на него, но молодой немее все время добродушно улыбается.
Расходятся. Молодой немец идет домой и пишет родным поздравления на красных, раскрашенных открытках. Его комната поражает своей белизной и чистотой, — совсем больничная палата. Изредка он прислушивается к кашлю молодой девушки, и лицо его становится каким-то бессмысленно-нежным. Потом опять принимается за писание и лукаво улыбается.
Вдруг шаги и стук в дверь: Эмилия Васильевна, Евгений Аркадьич, ряженые. Плотные формы Эмилии Васильевны всячески протестуют против тесного военного костюма, который она напялила на себя.
— Эх, на тройке бы! — истерически восклицает муж. Жена пользуется моментом и говорит:
— Милый, поедем в деревню. Там и покатаемся всласть!..
На зов приходит молодая барышня-хохлушка. (Ее усиленно звал Евгений Аркадьич.)
Он предлагает ей танцевать. Она отказывается, смеется и кутается в шаль.
— Я так давно не думала о танцах!..
— Скажите, — обращается к немцу Евгений Аркадьич. — Ведь у вас сегодня будни? Ваш Новый год был тринадцать дней тому назад по новому стилю.
Немец, который твердо решился не выходить сегодня из праздничного настроения, отвечает ликующим тоном:
— О, нет! Я ведь не из Германии, а из Прибалтийского края. У нас старый стиль!
— Разве вы не из Швабии?
«Швабия» почему-то приводит немца в состояние несколько раздраженное.
— Я родился в России.
Больные любят ссориться. Кроме того, им, как и всем людям, хочется иногда поиздеваться над слабейшим.
— Может быть, и в России. Но почему у вас чухонское произношение и несколько монгольский тип?
— В вашем языке и в вас самих, — выпаливает немец, — много монгольского! Ведь вы — татары. Да, да, татары.
— Пусть так! — говорит Евгений Аркадьич. — А скажите, Давно ли вы закрыли свою булочную в Риге?
— Вы русский грубиян! — орет немец.
— Ну, ну, Эйтель-Тэйтель. Не ругайся! А не то я…
Они уже стоят друг против друга в самых угрожающих позах.
Сжатые кулаки немца, желтые и костлявые, напоминают два детских черепа.
Он тяжело дышит. Его успокаивает молодая барышня. Между тем и Евгений Аркадьич схватился за сердце. Улыбавшаяся за минуту пред тем Эмилия Васильевна уводит мужа вниз.
Они возвращаются к себе в комнату.
Поговорив с взволнованной барышней, я спускаюсь к ним и сижу в кресле.
Зажигают елку, раздают подарки, угощают конфектами. Но в этом доме нет детей, а без детей на елке, как бы это выразиться помягче, скучно…