Ровные строки на сероватом листе ученической тетрадки в линейку сообщали о том, что дом, в котором жил Владимир Акимович, уцелел, хотя в окнах его и чернеет закрашенная фанера вместо стекол, и что комната Беловича благодаря удачным обстоятельствам осталась незанятой. Еще соседка-актриса писала, что теперь она член домкома и что по действующим правилам площадь фронтовика никем не может быть заселена, из чего следовало, что Белович, отвоевав и оставшись невредимым (этого ему пожилая эстрадница в письме горячо желала), сможет вернуться в дом на Васильевском острове.
С того талого весеннего дня (полк тогда уже прошел Польшу и приближался к границам Германии), когда Беловичу принесли самодельный конверт с волнующим штемпелем: «Ленинград», обычно уравновешенный и выдержанный Владимир Акимович на время потерял свою всегдашнюю выдержку, Мысль о том, что с прежним укладом жизни, может быть, вовсе еще не покончено, привела его в беспокойное состояние.
Он по нескольку раз перечитывал письмо. Вслух вычитывал из него строки товарищам по службе. Сделался вдруг непривычно говорлив и, так как в штабе больше не было ни одного ленинградца, мог без конца рассказывать об этом, с его точки зрения, не знающем себе равных городе. Искренняя влюбленность Беловича в родной город сразу же послужила предметом для новых веселых подтруниваний. Нет-нет и кто-нибудь из штабных как бы вскользь бросал фразу вроде того, что-де, конечно же, Ленинград хорош, но разве можно его по красоте сравнить, например, с Киевом или Одессой. Не улавливая подвоха, начхим немедленно кидался в словесный бой и с бог знает откуда взявшимся красноречием отстаивал еще Пушкиным воспетую неповторимость невских берегов.
Когда день расставания с боевыми друзьями приблизился вплотную, Владимир Акимович, совсем недавно желавший демобилизации, кажется, был готов кинуться умолять командование отменить приказ и оставить его — лейтенанта Беловича — в штабе до тех дней, покуда не будет расформирован их полк. Ему стало казаться, что все здесь только и мечтали о том, чтобы побыстрее от него избавиться. Думалось, и товарищи-офицеры, с кем вместе провел годы, стоящие десятилетий, смотрели на него так, как смотрят в купе дальних поездов сдружившиеся пассажиры, которым еще предстоит путь вместе, на того, кто сходит на ближайшей станции.
Владимир Акимович Белович был холост. На протяжении всей своей военной службы денежный аттестат он направлял в далекий, совсем ему незнакомый Ташкент старшей сестре, которую не видал уже лет пятнадцать. Она была для него формально тем единственно близким человеком на свете, кому смогут послать извещение в случае его гибели.
По правде говоря, одинок он был не всегда.
За несколько лет до войны Белович женился.
На одной вечеринке, устроенной по случаю майских праздников, его познакомили с веселой, гладколицей Риммой Григорьевной — врачом-ортопедом, подругой хозяйки квартиры. Кажется, в тот же вечер подвыпивший Владимир Акимович — пил он редко и неумело — наговорил бездну комплиментов под звучный и одобрительный смех полногрудой Риммы.
Уже на следующий день сослуживцы, в особенности женщины, бывшие свидетелями его внезапного увлечения, пришли к выводу, что Белович и Римма будут прекрасной парой и что Владимиру Акимовичу давно пора начать семейную жизнь.
Записались через несколько дней и стали называться мужем и женой.
В комнату Владимира Акимовича Римма привезла полутораспальную кровать какого-то желтого дерева в крапинках, которое называла «птичий глаз». На стену повесили огромную картину художника Юлия Клевера — багровый закат в зимнем лесу. Это был дар матери Риммы.
С утра, напившись чаю, они разбегались на работу. Обедали врозь. По воскресеньям Римма водила мужа к своей маме, которая считалась в кулинарном деле искусницей. Владимир Акимович с удовольствием посидел бы дома и почитал бы книгу, но спорить с женой не решался и покорно шел к теще.
Чуть ли не каждое воскресенье, после обеда, ходили на балеты, которые Римма Григорьевна обожала. Белович в балетах не разбирался и порою на них скучал. Вскоре он понял, что Римма в театр, особенно на премьеры, стремилась лишь потому, что туда шли ее знакомые профессора со своими женами и еще какие-то «всем известные люди». В антрактах, когда гуляли по фойе, она цепким взором отыскивала в толпе знакомых и старательно им улыбалась.
Первым ее мужем был театральный художник. Римма рассказывала: лишь только они познакомились, художник немедленно захотел писать ее портрет в костюме Кармен с веером в руке. Портрет так и не был закончен. Помешал развод.