Знакомые лица, вечерние прогулки с приятелями по тихим улицам.
Великие планы.
— Я буду, как мой отец, адвокатом.
— А я буду врачом.
— А я — коммерсантом.
Мои собственные планы оставались туманными. Я был полон решимости.
— Дайте мне только шанс.
Не на нашей улице, а на той, где селились люди гораздо выше нас по социальному положению, жила одна девочка. Иногда она благосклонно на меня поглядывала, и вечером перед отъездом я к ней пошел.
Был летний вечер, и она сидела на крыльце своего дома.
Странно, что теперь, после стольких лет, я не могу вспомнить ее лицо. Блондинка она была или брюнетка? Не знаю.
Я сел рядом с ней. Возможно, уже тогда меня тянуло к сочинительству. Я написал речь, которую собирался произнести.
Это было объяснение в любви, предложение руки и сердца.
— Я ухожу отсюда в большой мир. Я люблю тебя. Я унесу твой образ в своей груди. Впереди суровая борьба, но я одержу верх. Я вернусь. Жди меня. Будь верна.
Думаю, это ее впечатлило. Должно быть, я написал что-то в таком роде.
Помню, как мы сидели на ступенях крыльца, как я протянул ей написанное, как она ушла в дом читать и как снова вышла ко мне. Я сидел и держал ее за руку. Мы поцеловались. Вдоль улицы перед домом росли тенистые деревья. Этот вечер, эта девочка, мои собственные мысли и чувства — все казалось мне прекрасным.
Потом, когда я нашел в городе работу, когда обзавелся собственной комнатушкой с дверью в общий коридор, вечер за вечером я ей писал.
Я не писал о своем испуге, о судорогах страха перед Чикаго, о том, что пробиться в таком огромном многолюдном городе казалось совершенно невозможным, но после, год спустя, когда я приехал домой вербоваться на войну[66],чтобы сразу стать местным героем, из тех, кто, как написала одна газета, «оставил доходную должность, чтобы ринуться на защиту своей родины», — я узнал, что она обручена с другим. Кажется, это был клерк из ювелирного магазина. Он не собирался на войну. Страдания кубинского народа не трогали его сердца. У него не было военной формы, и час моего мщения настал. Пришел день, когда мы, в составе местной военной роты, маршировали по главной улице к городскому вокзалу.
Собралась огромная толпа. Окрестные жители явились в городок, а все горожане высыпали на улицу. Два или три местных заводика в тот день стояли. Школы были закрыты.
Я помню, как на тротуаре вдоль главной улицы собрались ветераны Гражданской войны. Они вспоминали свою войну и свою юность. Мне особенно запомнился один старик, некий Джим Лейн. Он сидел в тюрьме в Андерсонвилле. Его брат умер там от голода у него на глазах[67].Это был высокий старик, и его худое лицо возвышалось над головами всхлипывающих женщин. Он тоже всхлипывал. Я видел, как по его ввалившимся старческим щекам катились слезы.
Там стояла и моя бывшая школьная учительница. Это была дородная, крепко сбитая женщина лет сорока. Она выбежала из толпы. Она обняла меня.
— О, мальчик, мальчик, — произнесла она.
Я помню, что пытался казаться суровым, сохранять равнодушный вид. Наша маленькая компания местных героев состояла в основном из мальчишек. Маршируя, мы то и дело перешептывались между собой.
— Какого черта?
— Хоть бы они прекратили.
Думаю, мы все вздохнули с облегчением, когда сели в поезд и оставили город позади. Вдобавок в толпе у реки вместе с другими девушками стояла она и смотрела на то, как мы маршируем по главной улице.
У нее по щекам тоже катились слезы. Я помню, что, когда мы проходили мимо, она отделилась от остальных и направилась ко мне.
— О-о, — плакала она. Наверное, она хотела меня обнять.
— Прости, что я была неверна. Прости. Прости.
Я понятия не имею, что она хотела сказать. Она подбежала ко мне, и я отвернулся.
Я презрительно рассмеялся.
— Ха! Мне нет до тебя дела. Ступай к своему ювелирному клерку. Ты предала меня, и теперь я иду умирать за свою страну.
Конечно, я ничего такого не сказал. Что мне следовало бы сказать, я придумал потом, в поезде. Но все же я от нее отвернулся, сделал вид, что не заметил ее устремленного ко мне лица. Я отомстил.
Из нашего городка мы поехали в Толедо, где переночевали в большом арсенале; среди нас был один парень, сын кабатчика, который взобрался на балкон и запел. Я почувствовал зависть.
66
Приняли меня восторженно. Ни до этого, ни после меня никогда не чествовали, и мне это понравилось. Когда я со своим отрядом шагал на станцию, отправляясь на войну, — весь город высыпал на улицу. Девушки выбегали из домов, чтобы поцеловать нас, а у старых ветеранов Гражданской войны (см. примеч. 31 на с. 429), — они прошли через битвы, через которые нам никогда не пройти, — слезы навертывались на глаза.
Для молодого фабричного, каким я помню себя в то время, в этом было величие, торжество. Во мне всегда была какая-то изворотливость и хитрость, и я не мог убедить себя в том, что Испания, цеплявшаяся за старые традиции, старое оружие, старые суда, может оказать серьезное сопротивление наступающей мощной молодой нации, не мог отделаться от чувства, что еду с большой компанией на торжественный национальный праздник. А если участие в нем сулило славу героя, — превосходно, я не видел причин возражать» (
67