пел он, и сердце мое учащенно билось. Внезапно меня охватили патриотические чувства. Разве могло что-то другое, кроме патриотизма, привести меня домой из Чикаго и заставить вступить в армию? Я был, как и остальные в нашей компании, мальчишкой из маленького городка на Среднем Западе[68], а Куба была далеко. Мы оставались самими собой — сыновьями фермеров, лавочников, рабочих. Среди нас были хулиганы и послушные, тихие мальчики, те, кто боялся, и много таких, как я, кто лишь хотел выглядеть смелым и равнодушным. Естественно, наши сердца не волновали страдания кубинского народа. Если их что-то и волновало, так это жажда приключений. Больше всего нам хотелось повидать мир, новые, незнакомые места, и, пока сын кабатчика пел, я представлял себе не страдающий народ, освобожденный нами от рабства, а себя, как я стою на балкончике вместо этого парня. Во мне всегда было что-то от эстрадного актера, как это и должно быть в каждом рассказчике, и мне хотелось заставлять сердца других так же учащенно биться, как билось от песни мое.
В Толедо мы оставались недолго и почти сразу переехали в Коламбус, столицу штата, где нас отчислили из местных воинских частей и записали в солдаты национальной армии[69].Гражданская война кое-чему научила. Среди нас не было бойцов трехмесячной службы, бойцов стодневной службы[70]. Нам предстояло вступить в армию на все время войны.
Это было уже не так празднично. У большинства из нас отцы сражались на Гражданской войне, а Гражданская война тянулась годами. Думаю, мы все слегка струхнули. Мой собственный отец был солдатом, и я слышал множество рассказов о кровавой резне и побоищах. Когда пришло время снова зачисляться в армию, но уже не в местную роту и не для того, чтобы получить военную форму и маршировать летним вечером по сельским улицам на глазах у девчонок городка, а чтобы отправиться на реальную войну, без оркестров, без объятий женщин, называющих нас героями, — мы все несколько приуныли.
Вечером накануне нового зачисления мы собрались на улице. Стояли и смотрели друг другу в глаза. Мы не были призывниками. Если бы мы передумали идти на войну, никто бы не мог нас заставить.
Наш лагерь был раскинут в широком поле, и теперь мы собрались небольшими группами между палаток и тихо переговаривались. Я вышел из лагеря на открытое пространство под звездами. Дома мой отец и старшая сестра уже сказали свое слово, умоляя меня отказаться от службы.
То, что мой отец был когда-то таким же дураком, казалось, не имело значения.
Значение имело нечто другое. Уходя на войну, я уклонялся от определенной ответственности. Мои домашние нуждались в тех грошах, которые я, работая, мог им посылать. Сестра указала мне на это, глядя холодными глазами.
Это происходило у нас, в маленьком рыжем доме, в рабочем квартале. Оркестров там не было.
— Значит, ты не посоветовался ни с кем из нас. Ты бросил работу.
Матери не было в живых. Сестра старалась протащить через школу двух наших младших братьев, и как раз в это время отец сидел без работы.
— Туда рвется столько других. Тебе-то зачем? Ты ведь знаешь, как мы нуждаемся в том немногом, что ты нам присылаешь.
Я ничего не ответил и поспешил от нее отделаться.
«Что может женщина понимать в моих чувствах?» — спрашивал я себя. Мне приходилось признать то, что признавать я не хотел. Когда я, поддавшись внезапному порыву, оставил работу в большом городе и поспешил домой, наша газета назвала брошенную мной должность «доходным местом», отметив меня как особого героя, но так ли это было на самом деле? На самом деле я был счастлив избавиться от этого места. Я работал на огромном холодном складе, где хранились бочонки с яблоками.
Я работал в одном из огромных ледяных помещений с тремя или четырьмя другими чернорабочими, и работа была тяжелой. Они все были крепко сбитыми сильными спокойными парнями, а я нет. Они были поляками и говорили на странном языке, и я неделями ходил полубольной от переутомления и одиночества[71].
Мы работали там по десять часов в сутки, и работа была для меня невыносимой.
Я не бросал ее из гордости.
«Теперь я мужчина и должен работать как мужчина. Мне нельзя отступать», — твердил я себе.
Вечерами я возвращался в комнатенку в доме, хозяин которого долгое время жил у нас в городке[72], — комнатенку, которую снял именно у него, потому что в огромном Чикаго был так одинок. Экономя на трамвайном билете, я несколько миль тащился пешком.
69
…
70
71
У склада были две платформы: с одной грузили на грузовики, а с нашей — на вагонетки, и до меня с другой платформы доносились голоса, ругань, взрывы смеха, но людей, работавших там, я не видел ни разу»
72
…