Я был полон решимости пробиться в этом мире.
«Мне необходимо выучиться», — говорил я себе. По соседству с домом, где я жил, на Чикаго Вест Сайд, находилась вечерняя школа, заведение под названием Институт Льюиса, и я начал туда ходить[73]. Я видел клерков, «белых воротничков», сидящих в нашей складской конторе, и хотел стать таким же. Я попытался изучать бухгалтерию и счетоводство, но безуспешно. Вернувшись вечером со своего склада, я надевал единственный «воскресный» костюм, привезенный мной из дома, и шел в школу.
Там было тепло, а я весь день мерз. Я садился за парту, но тут же голова моя падала, и я засыпал. Учитель, молодой мужчина, подходил и будил меня.
— Иди-ка лучше домой спать, — говорил он, улыбаясь, и предлагал мне прийти завтра. Наверное, он думал, что накануне я поздно вернулся с какой-нибудь веселой пирушки. «Это тебе не место для спанья», — говорил он, и я, спотыкаясь, выходил из класса и тащился в дом своего земляка, ставшего теперь городским человеком. Я падал в постель. Я лежал в постели и плакал. «Все без толку, — говорил я себе. — Я никогда не пробьюсь. Все останется как сейчас, всю мою жизнь, и скоро я стану старым и сгорбленным». Я вставал с постели и, схватив перо и бумагу, писал девочке, которую оставил. Я изливал ей свою тоску, но писем не отправлял. «Если она узнает правду, то никогда не напишет мне», — думал я и снова плакал.
Была у всего этого и другая сторона. Я не слишком-то честно обошелся с сестрой, со своими домашними. Я не знал, что мне делать. К тому же я сознавал, что на войне рискую быть раненным, искалеченным или убитым, а я был молод и ничего этого отнюдь не хотел. На складе в Чикаго мой начальник сказал, как говорят в таких случаях, что мое место будет свободно до тех пор, пока я не вернусь с полей сражений, и я тут же подумал: «Не слишком-то радостная перспектива».
Своей сестре я не сказал об этом ничего или почти ничего. «Разве женщина может понять?» — думал я. Правдой было и то, что моя сестра, единственная девочка в мальчишеской семье, тоже когда-то мечтала пробиться. Она хотела закончить школу, стать учительницей, но отказалась от этой мечты. Тем вечером в Коламбусе, когда я вышел за пределы лагеря и стоял один под звездами, я должен был ответить на тот самый ужасный вопрос:
— Идти или не идти? Быть или не быть?
В тот вечер мне казалось, что вся моя жизнь, ее узор и форма, зависят от моего выбора. Я принял решение. Я пошел обратно к палаткам, и в тот самый момент вокруг закричали, и я понял, что кричу вместе со всеми.
— Я не трус, не отступник, не ренегат.
— И я нет.
— И я.
Ни страха, ни тоски больше не было. «Плевать! Разумеется, мы идем!» — кричали мы. Мы стали резвиться между палатками, под звездами. Мы хлопали друг друга по плечу.
— И ты, и ты, и ты?
— И я.
— Ура!
Вскоре, однако, выяснилось, что среди нас нашлось двое или трое таких, кто решил не идти, и мы пришли в негодование.
— Это позор для нашего города, — возмущались мы, и я вполне уверен, что мой осуждающий голос был самым громким. От злости на других становилось легче. Я присоединился к гневным выкрикам.
Те, кто не хотел идти на войну, были теперь окружены. Мы допрашивали их, и они оправдывались.
— У меня дома есть работа. Моим нужны деньги, что я приношу.
Это говорил сын фермера. Он сказал, что его отец болен. Покалечен, его ударила лошадь.
— Мне надо идти домой, поддерживать хозяйство, — сказал он.
Но мы, остальные, теперь сбились в стаю. Раздались гневные выкрики, которые я поддержал:
— Бей их! Подонки!
Они скрылись в своих палатках, но мы выволокли их наружу. Мы их избили. Четверо из нас схватили самого низкорослого и оттащили в сторону, под деревья. Каждый взял его за руку или за ногу. Мы били его ягодицами о ствол. Он кричал от боли. Пока это длилось, никто из тех, кто собирался домой, особенно не сопротивлялся, и никто из наших офицеров не вмешивался; мы остановились лишь тогда, когда вся их одежда была изодрана, а тела покрыты кровоподтеками. Наши жертвы уползли обратно в свои палатки, и мы, остальные, снова собрались в группы.
— Если я когда-нибудь буду таким подонком… — сказали мы. Каждый из нас чувствовал, что доказал свое мужество, и на следующий день мы отправились и строем записались на войну.
У юности короткая память, и я быстро забыл ту злую шутку, которую сыграл со своими младшими братьями и сестрой, записавшись в солдаты. После этого моя сестра, выходя в город, часто слышала, как меня превозносили, но молчала. Она лишь улыбалась и, если и выражала свои чувства, то только нашему отцу.
73