Но если «Коммерческая демократия» не имела успеха, то фирма Андерсона процветала; в 1908–1909 гг. он, казалось, был на пути к тому, чтобы стать солидным предпринимателем. Доход «Руф Фикс» приносила высокий, поскольку продавалась в пять раз дороже производственной стоимости. Андерсон писал собственную, в разговорном стиле, рекламу, печально похожую на некоторые из наименее вдохновенных литературных произведений его последних лет. Он много работал, и в 1908 г. его компания вобрала в себя фирму-производителя, снабжавшую ее краской. И вряд ли тогда представлялось существенным, что выпускаемая компанией краска для амбаров слезала в один момент.
Вскоре Андерсоны влились в жизненный уклад среднего класса маленького городка. Корнелия вступила в дамское литературное общество, делала доклады на его собраниях и вызывала всеобщее восхищение своими достоинством, любезностью и главным образом образованностью. Оба, и Шервуд, и Корнелия, участвовали в заседаниях Клуба круглого стола, где могли общаться молодые супружеские пары. Шервуд стал регулярным игроком в гольф в Загородном клубе Элирии и часто играл в бильярд в Лосином домике. А в последний день 1908 г. у Андерсонов родился еще один сын, Джон. Казалось, что Шервуд нашел наконец свое место в мире, что все его дела процветают и что его поведение не вызывает никакого беспокойства. Но внешность оказалась обманчивой. Несколько первых лет в Элирии Андерсон оставался глубоко приверженным своей мечте о богатстве, и нет никакого преувеличения в таких его воспоминаниях, как: «Я намеревался разбогатеть, создать свою семью. Теперь у нас был солидный дом, самый большой и самый лучший (…) из всех, где я когда-либо жил. (…) На следующий год — еще больший дом, а вскоре после этого — загородное поместье»[107]. И в то же время Андерсон был больше не в состоянии играть роль, в которой сам же себя утвердил. Новизна управления бизнесом вскоре потускнела, старые смутные порывы к «самовыражению» не могли бесконечно заглушаться, и — это беспокоило его сильнее всего — он чувствовал, что «рассказывает людям все те же небылицы, которые рассказывал раньше». Сначала исподтишка, а потом вполне открыто он начал подрывать свой собственный статус уважаемого бизнесмена, за ночь разрушая образ, созданный днем. Все чаще и чаще по вечерам он уединялся на чердаке и писал.
Оценить в «Мемуарах» период жизни в Элирии Андерсону было труднее, чем любой другой. Ему всегда было необходимо считать, что тогда он относился к себе гораздо более критически, чем это было на самом деле: ведь годы жизни в Элирии казались ему впоследствии самыми постыдными, ибо это были годы, проведенные в молчаливом согласии с омерзительными ценностями делового мира. Иногда, правда, вспоминая прошлое, он намеренно очернял свой образ, будто желая сказать: видите, из каких глубин я поднялся, видите, какой удивительный переворот я произвел в своей жизни! Один раз он подошел очень близко к правде, написав в «Мемуарах», каким представлял себя в то время: «Там я вижу себя молодым американским бизнесменом, Бэббитом по многим статьям, хотя никогда до конца (…) портрет, который я пытаюсь здесь создать, это портрет человека отнюдь не раскрепощенного, более того, страшно застенчивого»[108]. Бэббит по многим статьям, хотя никогда до конца, и человек страшно застенчивый — вот точный автопортрет.
Уильям Саттон, ученый, исследователь ранних лет жизни Андерсона, разговаривал с несколькими жителями Элирии, помнившими его в период с 1907 по 1912 г. Ответы, полученные Саттоном на его вопросы, представляют собой яркий пример того, насколько разнородным и путаным было впечатление, производимое Андерсоном как на своих деловых знакомых, так и на друзей. Одна из секретарш считала его глубоко честолюбивым человеком, искушенным и ловким в делах, и довольно суровым хозяином, который без колебаний увольнял нерадивых работников. Другие служащие помнили его дружелюбным и мягким. В воспоминаниях близкого друга он предстает сумасбродом в поступках, модернистом во вкусах и, возможно, приверженцем «свободной любви». Его банкир в Элирии говорил, что он «был приятным человеком, но изрядно витал в облаках. (…) Насколько я его помню, он был мрачноват и замкнут, и мы все считали его слегка не в себе».
107
«
108