Выбрать главу

Вере, в свою очередь, я написал:

«Дорогая Вира! Я установила, что мой прадедушка был холостяк, и у него никогда не было детей. И вообще, мои предки приехали не из России, а из Венгрии. Так что мы вовсе не родственницы, а наоборот, классовые враги».

Тут в комнату вошла моя жена.

— Ну что, — сказала она, — сколько еще я должна ждать, чтобы ты починил дверь в гараж?

— Сейчас, сейчас, — сказал я и быстро написал:

«Все мои письма прошу сжечь».

Потом спохватился, переправил слово «сжечь» на «стереть» и послал имейл сразу обеим.

Жизнь вернулась в свою колею, но совесть мучает меня по сей день.

МОЕ ЕВРЕЙСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

Было это более шестидесяти лет назад, но все отчетливо врезалось в мою память. По сей день стоит перед глазами серая деревня с невзрачными серыми срубовыми избами по обеим сторонам широкой, заросшей травой улицы. Это — Белый Яр, маленькое село на восточном берегу Волги, где-то между Куйбышевым и Ульяновском, куда эвакуирована наша семья. Считается, что здесь мы будем в безопасности от немцев, которые уже у Сталинграда и вот-вот начнут подниматься вверх по Волге. Здесь нет ни электричества, ни водопровода, ни канализации. Люди здесь странно говорят, странно себя ведут, и почти всех мальчишек в деревне зовут одинаково: Шурка. Я — Александр, то есть тоже Шурка; поэтому я должен вписываться в это общество. Но я не вписываюсь. Для местных жителей мы — эвакуированные, «куированы», как они говорят, — смешные и непонятные существа из большого города, то есть из далекого мира, о котором они знают разве что понаслышке.

Каждый день с утра до вечера несколько мальчишеских лиц торчат в окнах нашей избы, с любопытством разглядывая нас и нашу единственную комнату. Занавесок у нас нет, а если бы они и были, мы бы не могли занавесить окна. Закрывать свое жилище было бы оскорблением для местных жителей, признаком крайнего неуважения. Иногда мальчишки — те, которые посмелее, — заходят в избу и молча сидят у двери, наблюдая, как мы ужинаем, читаем книги или просто передвигаемся по избе. Они не стучат в дверь, не спрашивают разрешения войти и не здороваются; этих атрибутов нет в их культуре. Они просто сидят и смотрят. Мы тоже смотрим на них, потому что, если не смотреть, они тут же своруют то, что попадется под руку — ложку, катушку ниток, кусок хлеба. Ясно, что в их культуре воровство — это обычная норма поведения.

Однажды в конце лета мы видим, как по селу ходит учительница начальной школы. Она заходит в каждую избу и записывает детей, которым исполнилось восемь лет; эти дети должны первого сентября идти в школу. Мне еще только семь, но я бегло читаю, умею писать и могу считать до ста, а то и больше. Я прочитал и запомнил наизусть множество стихов Пушкина и Некрасова, и мне безумно скучно дома. Я просто умираю от желания поскорее пойти в школу. Я страстно прошу учительницу записать меня в первый класс, я умоляю, я плачу навзрыд, и в конце концов жалость берет свое: меня принимают в школу. Ура!

Первый день в школе начинается с переклички. Учительница, глядя в классный журнал, по очереди называет фамилии детей, и тот, кого она назвала, должен встать и ответить на два вопроса: 1) когда твой день рождения? и 2) какая твоя национальность? Подходит моя очередь, и я чувствую себя растерянным. Я не знаю, что такое национальность. Эти деревенские восьмилетние мальчики и девочки, которые еле-еле могут считать до десяти и не знают ни одной буквы, на вопрос о национальности отвечают без запинки: русский. А кто я?

— В чем дело, Матлин? — говорит учительница. — Ты что, не знаешь своей национальности? Тогда спроси у своей мамы.

— Наверно, он еврей, — раздается голос с задней парты, и весь класс взрывается от хохота. Сама по себе идея, что кто-то может быть евреем, очень смешна. Эти мальчики и девочки знают, что «еврей» — это что-то вроде национальности, но они никогда не видели еврея. Они часто используют слово «еврей», когда дразнят друг друга. Это — обидное слово, что-то вроде «дурак» или «засранец». Это слово часто используется в выражениях «жадный, как еврей» или «трусливый, как еврей», или «хитрый, как еврей». Конечно же, нормальный живой человек не может быть евреем.

У меня — другое воспитание. Я — из цивилизованного мира, из Ленинграда. Тем не менее мое знание о том, что такое еврей, мало отличается от знания этих деревенских детей. Так же, как для них, для меня слово «еврей» — это просто ругательное слово. Мои родители — евреи, но я об этом не знаю, и они со мной об этом никогда не говорят. Как большинство советских евреев, они полностью ассимилированы, они атеисты, и этим гордятся.

Они с готовностью приняли официальные советские догмы, такие как: а) религия — опиум для народа, б) русская культура — это наша культура, и мы такие же граждане, как и все, и в) еврейские традиции, которые соблюдали наши дореволюционные родители, — это старомодно, местечково и неприлично. Все это, впрочем, не мешает им быть чувствительными и нетерпимыми ко всякому проявлению антисемитизма.

Я помню тот день, первое сентября 1943 года. Я возвращаюсь домой из школы с мучительно-жгучим вопросом, застрявшим в моей детской голове: кто я такой?

— Мама, какая моя национальность?

Моя мать отвечает не сразу, и по тому, как она говорит — медленно, взвешивая каждое слово, — я чувствую, что для нее это не простая тема.

— Видишь ли, — говорит она, почему-то не глядя мне в глаза, — я думала, что ты уже знаешь… Мы — евреи… да, евреи, но этого не надо стесняться. Мы — евреи, но мы нисколько не отличаемся от других людей. Мы — евреи, но…

Но, но, но… Эти «но» не помогают мне сдержать рыдания. Если я не должен отличаться от других, то почему на самом деле я отличаюсь? За что? Что я такого сделал, чтобы быть евреем, объектом насмешек и издевательств?..

Следующий день знаменует собой первый день моего еврейского самосознания.

— Ну что, Матлин, — говорит учительница, — ты выяснил, какая твоя национальность?

Я встаю, как полагается, и, глядя в пол, шепчу, давясь каждым словом:

— Я… я… еврей.

— Хорошо, Матлин, ты — еврей, — громко повторяет учительница. — Ну что ж? Это ничего.

Весь класс разражается хохотом, с которым учительница несколько минут не может справиться. В конце концов, она приводит веселящийся коллектив к порядку.

— Дети, — говорит она, — вы не должны смеяться. В нашем советском социалистическом обществе все национальности равны. Евреи — это наши, советские граждане, поэтому они тоже равны.

Класс окончательно умолкает. И в этой неожиданно наступившей тишине снова раздается голос с задней парты:

— Эй, равный Абрам, скажи кукуруза!

Класс опять взрывается от хохота, и я вижу, как учительница ниже склоняется к журналу, с трудом сдерживая улыбку. «Абрам, скажи кукуруза» — это очень смешно. Вообще, все, что касается евреев, — очень смешно…

Такой был мой первый класс по иудаизму. С тех пор прошло два раза по тридцать лет: первые тридцать лет — до того, как я уехал из Советского Союза, а потом — еще тридцать после того, как я уехал и стал американцем. Сегодня, когда я знакомлюсь с американскими евреями, они обычно спрашивают:

— В те годы, когда вы жили в России, вы не соблюдали религиозных традиций, правда? Но скажите, вы получили какое-нибудь еврейское образование?

Первые тридцать семь лет жизни всплывают в моей памяти, и я отвечаю без колебаний:

— О, да! Еще какое!

Борис Самарханов

ТЕТУШКЕ НИНЕ С ЛЮБОВЬЮ

Город Евпатория на первый, зачастую самый верный взгляд производил впечатление последней остановки на краю земли, когда дальше ехать некуда, и вслед за куцым, на три вагона перроном рельсы попросту обрываются, сходят на нет в жесткий сухой песок. Возможно, древние ахейцы смотрели на ситуацию с другой стороны, и эта местность была для них не краем земли, а краем моря. Илье Сусликову импонировала ахейская манера гулять по краешку ойкумены — в нем самом явно отсутствовал тот центр тяжести, благодаря которому люди тяготеют к середке, к ядру и инстинктивно сторонятся маргиналов и бродяг. Выйдя из вагона, он обмахнулся не совсем белым платком и заявил, что ему здесь нравится.