Выбрать главу

– А чем, собственно, он занимался с русскими? – помолчав, спросил Тернер.– В чем заключалась его работа?

– Двусторонние переговоры, четырехсторонние – принимал в них участие. Берлин – он ведь как бы сам по себе, вы понимаете. Особый мир, тем более в те дни. Остров. Особый вид острова.– Он покачал головой.– Только это не для него,– добавил он.– Коммунисты – это совсем не по его части. Слишком независимый парень, на черта ему это.

– А эта Айкман?

– Мисс Брандт, мисс Этлинг и мисс Айкман.

– Кто они такие?

Три куколки. Из Берлина. Он приехал туда вместе с ними из Англии. Красотки писаные, говорил Лео. Нигде на свете таких не видал. А я скажу: он тогда вообще не видал женщин. Эти были эмигрантки и возвращались на родину, в Германию. Вместе с оккупационной армией. Так же, как Лео. В Кройдоне, в аэропорту, он сидел на своем чемодане, ждал самолета, и вдруг эти три куколки в военной форме прошли, вильнули бедрами. Мисс Айкман, мисс Брандт и мисс Этлинг. Оказалось – приписаны к той же части. С этой минуты он больше ни на кого не смотрел. Он, Прашко, и еще один малый. Они вместе прилетели из Англии в сорок пятом. И эти куколки. Они там даже песенку такую сложили: «Мисс Айкман, мисс Этлинг и мисс Брандт…», застольную песенку, с довольно пикантными рифмами. Между прочим, они сложили ее в тот же вечер. Когда ехали в свою часть на военной машине. Распевали ее и веселились как чумовые. О господи!

Казалось, он сам готов был запеть ее тут же.

– Айкман – это была девушка Лео. Его первая девушка. Он говорил, что все равно вернется к ней. «Такой, как первая, не бывает,– вот как он говорил.– Все остальные – только суррогат». Подлинные его слова. Ну, вы знаете, гунны – они всегда так. Любят поковыряться в собственной душе.

– А с ней что сталось?

– Понятия не имею, старина. Растаяла в воздухе. Куда они все деваются? Стареют. Сморщиваются, как печеное яблоко. Ух ты! – Кусок почки сорвался у него с вилки, и подливка забрызгала галстук.

– Почему он не женился на ней?

– Она избрала себе другой путь, старина.

– Какой другой путь?

– Она не хотела, чтобы он принимал английское подданство,– так он говорил. Хотела, чтобы он остался немцем и не прятался от действительности. Она была сильна по части разной метафизики.

– Может, он отправился разыскивать ее?

– Он всегда уверял, что сделает это когда-нибудь. «Я знал разных девушек, Микки,– говорил он,– но я никогда не встречу второй такой, как Айкман». Впрочем, разве мы все не говорим того же самого? – И он нырнул носом в бокал с мозельским, ища в нем прибежища.

– Вы так считаете?

– А вы, между прочим, женаты, старина? Держитесь от этого подальше.– Он покачал головой.– Все было бы в порядке, если бы я мог исполнять супружеские обязанности. Но я не могу. Спальня для меня – это ночной гор шок, и ничего больше. Я ни на что не годен.– Он пода вил смешок.– Женитесь в пятьдесят пять, вот вам мой совет. На хорошенькой шестнадцатилетней куколке. В этом возрасте они еще не понимают, чем их обделили.

– Прашко, значит, был там, в Берлине? С русскими и с Айкман?

– Неразлучная компания.

– А что еще рассказывал он вам относительно Прашко?

– Он был красным в те дни. Больше ничего.

– И Айкман тоже?

– Все может быть, старина. Он никогда об этом не говорил, его не так уж интересовали эти вопросы.

– А он сам?

– Лео – нет, старина. Он же ни уха ни рыла не смыслил в политике. Просто беспокойный характер, вот и все. Форель! – благоговейно прошептал он.– Теперь недурно поесть форели. Почки, скажу вам по секрету, это так, между прочим, а форель – это вещь.

Развеселившись, он пребывал в хорошем расположении духа до конца обеда. Лишь раз возвратился он к вопросу о Лео: когда Тернер спросил, часто ли они встречались за последние месяцы.

– На черта мне это,– прошептал Краб.

– А почему нет?

– Он начинал что-то замышлять, старина. Я-то видел. Опять примерялся, как бы ему схватиться с кем-нибудь. Задиристый щенок, сукин сын,– он неожиданно пьяно осклабился.– Опять начал разбрасывать повсюду эти свои пуговицы.

Тернер вернулся к себе в отель в четыре часа; он был порядком пьян. Он не стал ждать, пока освободится лифт, и поднялся по лестнице, «Вот и все,– думал он.– Вот как славно все закончилось». Теперь он уже будет пить весь день до вечера и будет продолжать пить в самолете и, надо надеяться, к моменту встречи с Ламли лыка вязать не будет. Как сказал Краб: улитки, почки, форель, шотландское виски – и вовремя вбирай голову в плечи, когда начнет погромыхивать гром. Поднявшись на свой этаж, он смутно отметил про себя, что открытая дверца лифта приперта каким-то чемоданом, и подумал: верно, портье освобождает чей-то номер, выносит пожитки. «Мы здесь самые счастливые люди,– пронеслось у него в голове.– Мы уезжаем». Он никак не мог отпереть дверь своего номера – заело замок; долго ворочал ключом в замке, но ничего не получалось. Услышав шаги за дверью, он сразу отпрянул назад, но было уже поздно. Дверь распахнулась. Он успел увидеть бледное круглое лицо, гладко зачесанные назад светлые волосы, напряженно сморщенный покатый лоб и, пока медленно опускалась кожаная дубинка, увидел на ней шов и подумал: «Таким швом можно рассечь череп – не только лицо».

От удара дубинки у него подкосились колени, он почувствовал, как заныло под ложечкой и к горлу подступила тошнота… Его ударили в пах, и боль на мгновение стала невыносимой, но и она мало-помалу утихла, и он увидел женщину – ту, что покинула его, бросила его на произвол судьбы, предоставив ему метаться в поисках выхода из темных закоулков своего одиночества и поражения. Он услышал отчаянный крик Майры Медоуз, когда он сломил ее сопротивление, ложью заплатив ей за ложь; услышал ее вопли, когда они увозили ее от любовника, от этого поляка, когда отнимали у нее ребенка, и ему показалось, что эти вопли исторгнул он сам, и лишь постепенно до его сознания дошло, что они запихнули ему в рот полотенце. Он почувствовал, как что-то холодное и твердое ударило его по затылку, и голова превратилась в тяжелую глыбу льда; он услышал, как захлопнулась дверь, и понял, что остался один; перед его глазами пронеслось бесконечное, проклятое, великое множество нерадивых и обманутых, в ушах прозвучал глупый голос английского епископа, прославляющего бога и войну, и он погрузился в сон. Он лежал в гробу, холодном, гладком гробу, лежал на мраморной плите в длинном коридоре с глянцевитыми кафельными стенами, в глубине которого играли ярко-желтые блики. Он услышал, как де Лилл говорит ему что-то, сдержанно и мягко, и как всхлипывает Дженни Парджитер голосами всех брошенных им женщин; он услышал отеческие увещевания Медоуза, призывающего к милосердию, и веселое посвистывание всех идущих мимо непосвященных. А потом и Медоуз, и Парджитер ускользнули, растаяли, отозванные к другим похоронам, и остался только де Лилл, и только голос де Лилла приносил ему облегчение…