Все время, пока длилась беседа, Тернер записывал в свою книжку перечень найденных вещей: швейные принадлежности, пачка иголок, пилюли разного вида и сорта. Точно зачарованный, Гонт незаметно для себя подошел ближе. – Не только. Я живу на верхнем этаже – там есть квартира. Она была для Макмаллена, но он не мог туда въехать с такой кучей детей. Представляете, что было бы, если б они носились там наверху сломя голову. Спевки хора происходили в зале заседаний, по пятницам. Это по другую сторону холла, рядом с кассой. После спевки он обычно поднимался к нам на чашку чая. Я-то ведь частенько забегал сюда попить чайку. Ну, и мы, конечно, были рады отблагодарить его за все, что он для нас делал: вещи разные доставал и всякое такое. Он любил посидеть с нами за чаем,– добавил Гонт просто.– Любил камин. Мне всегда казалось, что ему нравится семейный уют, поскольку он сам несемейный.
– Он это вам говорил? Говорил, что у него нет семьи?
– Нет, не говорил.
– Откуда же вы знаете?
– Это и так ясно, тут и говорить незачем. Вот и образования он тоже не получил – можно сказать, сам выбился в люди.
Тернер нашел бутылочку с длинными желтыми пилюлями и, вытряхнув несколько штук на ладонь, осторожно понюхал их.
– И все это продолжалось много лет? Верно? Эти домашние беседы после репетиций?
– Нет, что вы. Он совсем не замечал меня еще несколько месяцев назад, и я вовсе не хотел навязываться – ведь он же дипломат. Только недавно он стал интересоваться мной. И этими иностранцами.
– Какими иностранцами?
Это Автомобильный клуб такой – для иностранцев.
– Поточнее – когда это было? Когда он заинтересовался вами?
– В январе,– сказал Гонт, теперь и сам озадаченный.– Да, я бы сказал, с января. Он как-то переменился с января.
– С января этого года?
– Да, да, именно,– ответил Гонт таким тоном, будто это впервые дошло до его сознания.– Точнее, когда он начал работать у Артура, Артур очень повлиял на Лео. Он стал как-то задумчивее, что ли. Изменился к лучшему. Знаете, и моя жена тоже так считает.
– Ясно. В чем еще он изменился?
– Да вот в этом только. Задумчивее стал,
– Значит, с января, когда он заинтересовался вами. Бах! Наступает Новый год, и Лео делается задумчивым.
– В общем, он стал поспокойнее. Будто заболел. Мы прямо удивлялись. Я сказал жене…– Гонт почтительно понизил голос при одном упоминании о своей половине: – Не удивлюсь, если врач уже сделал ему предупреждение.
Тернер теперь снова смотрел на карту, сначала прямо, потом сбоку – так виднее были дырочки от булавок там, где стояли раньше войска союзников. В старом книжном шкафу лежала груда отчетов об опросах общественного мнения, газетные вырезки и журналы. Опустившись на колени, он принялся разбирать их.
– О чем еще вы говорили?
– Ни о чем серьезном.
– Просто о политике?
– Я люблю поговорить на серьезные темы,– сказал Гонт.– Но с ним как-то не хотелось разговаривать: не знаешь, куда это тебя заведет.
– Он выходил из себя, что ли?
Вырезки касались Карфельдовского движения. Статистические отчеты показывали рост числа сторонников Карфельда.
– Нет, он был чересчур чувствительный. Как женщина: его очень легко было расстроить, ну прямо одним каким-нибудь словом. Очень чувствительный! И тихий. Вот почему я никак не мог поверить насчет КЈльна. Я говорил жене: прямо не понимаю, как это Лео затеял драку, в него, верно, дьявол вселился. Но повидал он за свой век много. Это уж точно.
Тернер наткнулся на фотоснимок студенческих беспорядков в Берлине. Двое парней держали за руки старика, а третий бил его по лицу тыльной стороной ладони. Пальцы у старика торчали вверх, и в ярком свете прожектора костяшки белели, как на гипсовой скульптуре. Фотоснимок был обведен красной шариковой ручкой.
– Я что хочу сказать: с ним никогда не знаешь, не обидел ли его,– продолжал Гонт,– не задел ли больное место. Иногда я думаю, говорил я жене… по правде сказать, ей самой было с ним не просто… так вот, я ей говорил, что не хотелось бы мне видеть его сны.
Тернер встал. – Какие сны?
– Вообще сны. То, что он повидал в жизни, это же, наверно, снится ему. А видел он, говорят, многое. Все эти зверства.
– Кто говорит?
– Люди. Один из шоферов, например, Маркус. Он теперь от нас ушел. Он служил с ним вместе в Гамбурге в сорок шестом или вроде того. Страсть.
Тернер открыл старый номер «Штерна», лежавший на шкафу. Весь разворот был занят снимками беспорядков в Бремене. На одном фото Карфельд произносил речь с высокой деревянной трибуны, вокруг – вопящая в экстазе молодежь.
– По-моему, его это очень волновало,– продолжал Гонт, заглядывая Тернеру через плечо,– Он частенько заводил речь о фашизме.
– Вот как? – негромко проговорил Тернер.– Расскажите об этом, Гонт, меня интересуют такие темы.
– Что сказать? Иной раз,– Гонт явно начал нервничать,– он очень распалялся. Все это снова может случиться, говорил он, а Запад будет стоять в стороне. Банкиры вносят в это свою долю – вот все и начнется сначала. Еще он говорил, что социалисты там или консерваторы – это теперь ничего не значит, раз решения принимаются в Цюрихе или в Вашингтоне. Это видно, он говорил, из последних событий. Что ж, все ведь правильно, и спорить не о чем.
На какое-то мгновение – будто выключилась звуковая дорожка – исчез шум уличного движения, машинок, голосов, и Тернер уже не слышал ничего, кроме биения собственного сердца.
– Какое же он предлагал лекарство? – спросил он тихо.
– Он его не знал.
– Скажем: никто не имеет права бездействовать.
– Он этого не говорил. – Уповал на бога?
– Нет, он не из верующих. Истинно верующих в душе.
– На совесть?
– Я сказал вам. Он сам не знал.
– Он никогда не говорил, что вы можете восстановить равновесие? Вы с ним вдвоем?
– Он совсем не такой,– ответил Гонт нетерпеливо.– Он не любит компаний. По крайней мере когда речь идет… ну, о том, что лично для него важно.
– Почему он не нравится вашей жене? Гонт заколебался.
– Она старалась быть поближе ко мне, когда он при ходил к нам, вот и все. Не из-за того, что он что-нибудь делал или говорил, просто ей хотелось быть ко мне поближе.– Он сниходительно улыбнулся.– У женщин бывает такое, вы понимаете. Это естественно.
– Подолгу он задерживался у вас? Случалось так, чтобы сидел часами? Болтал? Пялил глаза на вашу жену?
– Не смейте так говорить,– оборвал его Гонт. Тернер отошел от стола и, снова подойдя к шкафу, стал разглядывать цифры на подошве галош.
– А потом, он никогда долго не сидел у нас. Он уходил и работал по вечерам, вот что он делал. В последнее время. В архиве и в канцелярии. Он говорил мне: «Джон, я тоже хочу внести свой вклад». И право же, он вносил свой вклад. Он гордился тем, что сумел сделать за последние месяцы. Даже смотреть было приятно, так здорово он работал. Иногда засиживался за полночь, а иной раз и до утра.
Светлые, почти бесцветные глаза Тернера были прикованы к темному лицу Гонта.
– Вот как?
Он бросил галоши обратно в шкаф, они плюхнулись туда со стуком, странно прозвучавшим в наступившей тишине.
– У него, знаете ли, была уйма работы. Куча работы. Слишком он хороший работник для этого этажа, вот что я скажу.
– И так повторялось каждую пятницу, начиная с января. После спевки он поднимался к вам, выпивал в уюте чашечку-другую чаю и сидел у вас, пока все здесь не успокоится, а тогда спускался вниз и работал в архиве?
– Как часы. Он и приходил-то уже готовый к работе. Сначала на репетицию хора, потом к нам на чашку чаю, пока остальные не очистят помещение, потом вниз, в архив. «Джон,– говорил он мне,– я не могу работать в суматохе: не переношу суеты. По правде говоря, я люблю тишину и покой. Уже годы не те, никуда от этого не уйдешь». Всегда у него был при себе портфель. Термос, возможно, пара сандвичей. Очень толковый человек, все умел.