— Привет суседу! — издали и громко крикнул Нил Васильевич Паклин, старожил здешних мест.
— Доброе утро, Васильевич! — бодро ответил учитель Зимин, направляясь встречь. — Милости просим. — Павел Иванович кругло повел рукой, приглашая старика присесть на скамейку в тенечке. Скамейку эту Павел Иванович сколотил сам и покрасил зеленой краской.
— Некогда, гражданин хороший. — Дед все еще забывал, как зовут нового дачника.
— Присядьте хоть на минуточку.
— Тута постою. — Нил Васильевич обнял штакетник и распластался на нем. Дед был до того худ, что Павлу Ивановичу уже не в первый раз представлялось, будто под рубашкой и штанами его вовсе нет тела. Еще поражали глаза старика — они были отделены от сущего, от живой души, и смотрели всегда с одинаковым выражением потусторонности. Эти глаза были холодной совестью высшего порядка.
— Курить есть?
Павел Иванович сбегал в летнюю кухню за сигаретами, дед тряскими руками долго управлялся со спичками и задымил, глядя в небо, подернутое еще румянцем, уже редким и высоким.
— Знойко будет.
— Пожалуй…
— Я тебе говорю — знойко будет! — повторил дед с оттенком досады.
— Совершенно верно.
— Баню-то рубить не раздумал?
— Да вот завтра-послезавтра с утра собираемся лес валить.
— С кем это?
— Евлампий из школы обещался помочь.
— Это который? Синельников Евлампий?
— Синельников. Он в школе слесарем работает.
Дед пососал замокревшую уже сигарету и попросил другую.
— Вы его знаете?
— Здеся я всех знаю.
— Надо думать! Он ничего мужчина?
— Это кто?
— Ну, Евлампий?
— Да ить как сказать… — Дед раздумчиво пожевал плоскими бескровными губами, глаза его жутковато глядели куда-то поверх головы учителя, не участвуя в разговоре. — Уросливый он мужик. А так ничего, мастеровой. У других бывает, что руки к заднице суровой ниткой пришиты, Евлампий же, он ничего. Зашибает только.
— В каком смысле?
— А пьет.
— И сильно?
— Всяко, — неопределенно ответил дед Паклин. — Всяко пьет. Голосовать пойдешь? А, ты же городской, тебе голосовать не надо. Все забываю. То одному иттить неохота. На обратной дороге загляну, совет один дам тебе.
— Буду ждать, Нил Васильевич.
Нил Васильевич домой возвращался часа через два, когда солнце пекло уже во всю силу. Дед сам открыл калитку, сел на зеленую скамейку в тени дома и слабо позвал:
— Есть кто живой?
Павел Иванович лежал на раскладушке в сенях и читал стихи Иосифа Уткина.
— Я здесь!
— Садись-ка рядком, поговорим ладком. — Дед дышал неровно, в груди его хрипело и клохтало. — Вот ты баню рубить собрался, а черта у тебя есть? Без черты, совсем нельзя.
Павел Иванович сходил в летнюю кухню и достал с полочки железку, которую сунул ему прораб Гулькин при весьма драматических обстоятельствах, и в протянутой руке принес ее деду Паклину. Тот взял железку, покатал на ладони, будто горячую, и положил на скамейку рядом с собой. Железка как железка, она напоминала вилку, имеющую с двух концов по два загнутых зуба — с одного покрупнее, с другого — помельче.
— У меня черта лучше. Мою чуть чего возьмешь.
— Спасибо, — Павел Иванович не имел решительно никакого представления, для чего предназначен этот нехитрый инструмент — черта, но выпытывать у деда Паклина про то не решился, подумав: «Настанет момент, спросим».
Нил Васильевич сцепил на животе черные руки пальцами, похожими на корневища, приосанился и повел речь о первых выборах зимой одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года.
— Я тогда был уполномоченным кредитного товарищества, и поручили мне возить урну по дальним заимкам. Рысак был — огонь. Только, значит, ветер в ушах: и-и-и! — да снег лохмотьями из-под копыт. Знатко было. Да и я тогда в самом соку ишшо, в жилочках кровь наигрывала. — Дед постучал себя по карманам, собираясь закурить. Павел Иванович протянул ему свою пачку, но Нил Васильевич отказался взять сигарету.
— Крепости в них почти что и нет, сосешь, как мокрый сучок. Я вот махры лучше, эту зыбанешь, так окалина с заду сыпется. Махры прикупил по дороге — и дешево, и сердито. Счас что? Сунул бумажку, пошел. Ни музыки, ни благолепия никакого. Сидят тама, зевают. Раньше, бывало, факела зажигали. И-и-и-и!
Павел Иванович уже заметил, что поначалу, для завязки, так сказать, Нил Васильевич говорил последовательно и логично, потом же вдруг, то ли из полного пренебрежения к собеседнику, то ли по лености или старости, начинал изъясняться прерывисто. Было такое впечатление, что у одной или нескольких шестеренок в голове деда не хватало зубьев, и шестеренки эти начинали проворачиваться с неприличной поспешностью или же наоборот — их заедало и вертелись они с натугой.