— Видел я, как ты рубишь! — прораб Вася пренебрежительно и устало махнул рукой. — Так разве что беременные бабы рубят. Халтурщик ты. Разбаловали тебя дачники.
— Повтори! Повтори, а я послушаю!
— Я повторять не стану, — прораб опять махнул рукой, показывая тем, что тема исчерпана и продолжать в том же духе он не намерен. — Я вот лучше товарища послушаю, в его замысел вникну. Давай, Павел Иванович. Значит, сруб в чистоте будет девять метров на два с половиной, так?
— Так.
Евлампий туго сопел и покачивался, вцепившись в табуретку, он, видать, соображал, чем бы этаким необычным сразить Гулькина. Но ничего пока не придумывалось, и это обстоятельство уязвляло Евлампия да глубины души.
— Из какого леса рубить собираетесь?
— Не имею представления. Из пихты, может быть? Пахнет она хорошо. Или из сосны?
— Дорого выскочит вам эта баня. Осинник — самое то. Правильно я говорю, Роман Романыч?
Директор, подперев кулаком голову возле уха, смотрел в окно, улыбался и насвистывал песенку. Он вздрогнул, когда прораб притронулся к его плечу, и кивнул с готовностыо:
— Здесь все из осинника рубят. Практично и дешево.
Вася-прораб, уставясь в потолок, пошевелил губами и подбил итог:
— Семь с половиной кубов пойдет, как раз на тракторную тележку.
— Оно, пожалуй…
— А рубить надо в угол, так, — прораб скрестил перед собой кулаки. — Промерзать не будет.
— Здесь все так рубят, — сказал директор и опять засвистел песенку.
— Ты, Роман Романович, поможешь товарищу лесу-то выписать пли я? — спросил Гулькин.
Завтра сбегаем, — ответил директор. — Мужики там ко мне вроде ничего относятся. Дадут.
— Куда денутся!
— Завтра, Павел Иванович, нарисуйся часиков этак в десять, и в самый раз получится.
— Хорошо, Роман Романович. Спасибо.
— Рано еще спасибо-то говорить. Спасибо — это потом.
— Еще по махонькой? — вкрадчиво спросил прораб, нацеливаясь на початую бутылку.
— Наливай, Вася, что ж… Однова живем, верно, Павел Иванович?
— Оно так, Роман Романович.
Директор, по-прежнему глядя в окно, насвистывал песенку, Вася-прораб делал из спичек сруб и важно сопел.
— Я вам моментом все досконально растолкую, — посулился прораб. — Это насчет бани. Сноровка кой-какая нужна, конечно, но и не боги горшки обжигают, скажу я вам. Научитесь, было бы желание.
— Спасибо вам, Василий! А по батюшке, извините, как?
— Тихонович.
— Спасибо, Василий Тихонович.
— Двигайтесь ближе.
Роман Романович дал Евлампию ключи от своего кабинета и велел принести аккордеон — директор хотел петь непременно русские и непременно старинные песни.
Аккордеоном владел кое-как тот же Евлампий, и поначалу дело двинулось ладно. Роман Романович затянул, вздрагивая головой, приосанившись, «из-за острова на стрежень». Вася Гулькин подхватил песню сочным басом. Павел Иванович сперва лишь шевелил губами, но после и его голос робко вплелся в хор. Начало, то есть «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны», они вывели при общем согласии, довольно сносно и только набрали дыхания, чтобы продолжить, как в аккордеоне что-то хлюпнуло и тут же нахлынул рык такой страшенной силы и густоты, что прораб Василий Тихонович Гулькин повалился на пол вместе с табуреткой и глаза его были круглы от ужаса. Прораба кое-как выпутали из табуретки и поставили на ноги.
Песню они допели до конца, до самого того места, где Стенька Разин бросил княжну в воду ради того, чтобы не портить компании.
— За что он ее так? — спросил с недоумением директор у присутствующих, и все видели, как он снял с глаз набежавшую слезу.
— Хулиган был, и все тут! — сказал Евлампий. — Да и напился, поди, с утра, ему у Прасковьи разрешения не спрашивать.
— Ты Прасковью не тронь, она честная баба.
— Твою Прасковью в омут не бросишь — тяжелая. Не тронь, говорю! Какую еще исполним, товарищи? Любую, Роман Романович, ты запевай, только с тона не сбивайся.
— Не собьюсь, я в студенческом хоре солистом был, если ты хочешь знать, Евлампий!
— Оно и видать.
— «Под чинарой густой мы сидели вдвоем…»
И посредине песни, невыразимо печальной и длинной, Павлу Ивановичу почудилось, что где-то рядом трещит забор, и ржут кони. За окном в синих сумерках несколько раз мелькнули какие-то тени, вроде бы тревожно переговаривались люди, но на все эти шорохи, тени и звуки просто некогда было обращать внимание.
Дальше была каша. В памяти остались обрывки картин, не имевших ни начала, ни конца.