— Глянь, возьми с собой ребёнка! Совсем не уделяешь ей внимания, — это жена.
Вдох‑выдох. Инструктажей и инструкций у меня не было — только здравый смысл и множество прочитанной ранее «для души» литературы. «Женщины и дети ни в коем случае не должны присутствовать на мероприятиях, чреватых силовым развитием событий». Это я знаю чётко. Но там, на площади — множество женщин из нашего города. Те, кто безропотно трудился, в одиночку растил детей в объятой перманентным кризисом недостране, а сейчас почуял страшную угрозу фашизма и вышел своей иссохшей грудью, выкормившей детей бессонными ночами, защитить их будущее. Защитить народ Украины. Защитить народ России. От торжества нового издания Третьего рейха, когда накачанные Западом военными кредитами и зоологической ненавистью новые «белокурые бестии», неандертальцы — теперь уже не из дойчей, а из моего народа, станут убивать «жидов и коммунистов», пойдут на французских и немецких танках через Белгородскую и Курскую область.
Чем моя дочь хуже или лучше этих женщин? Она ещё несовершеннолетняя, но она МОЯ дочь. Значит, и требования к ней — особые… Господи, вразуми меня…
— Доча, идёшь со мной. Быстро одевайся, у нас мало времени.
Яркое весеннее солнце льёт живое тепло на расчёсанный до идеального пробора огород бугорка. На серую твердь свежевыкрашенных дубовых ворот, которые поставил ещё мой прадед, ветеран двух мировых войн и Русско‑японской.
— Доча, слушай меня внимательно. Мы идём на митинг.
— Значит, про дядю Славика это была только отмазка? — доча слабеет в коленках, смотрит на меня огромными глазами испуганной серны. Блин, как же жалко её… и себя.
Инстинкт самосохранения — самый сильный человеческий инстинкт. А инстинкт защиты потомства — ещё сильнее. Они, сложившись вместе, ломают меня через колено, перехватывают горло спазмом, лишают сил говорить, давят из глаза непослушную злую слезу.
Вдох‑выдох низом живота. Вдох‑выдох. Ты должен быть сильным. Ты не имеешь права показать дочери свою слабость. Ещё вдох‑выдох. Не помогает ни фига. Любовь к дочери и жалость к себе «свились в тугой клубок влюблённых змей» (группа «Мельница»), перевили горло. Вы улыбаетесь, дорогой читатель? Сходите разок навстречу смерти со СВОИМ ребёнком — и вы гораздо лучше поймёте меня. Но, впрочем, конечно же лучше не надо. Пока мы идём за ВАС всех! А ВАС с близкими да минует чаша сия. Чаша ТАКОГО понимания. Слёзы подпирают горло.
— Что ж ты, внучек, меня позоришь? Я в штыковую сколько раз ходил — и никогда не плакал, всегда с улыбкой! — рассудительный спокойный голос моего покойного прадедушки, Иоанна Мефодиевича. Полный георгиевский кавалер, человек, который ушёл на Русско‑японскую в девятьсот пятом и вернулся с Гражданской в девятьсот двадцать третьем, который дослужился от рядового команды разведчиков до начальника контрразведки армии. И в возрасте под семьдесят партизанил в Отечественную. Скромный и смиренный, как все, кто ТАК послужил Родине, он покинул нас, когда мне было три годика, и я так и не успел узнать от него подробностей этого его служения. Да он и не рассказывал никогда никому почти ничего. До меня из его жизненного пути, который никогда не повторить никакому западному Рембо, дошёл через батю только один короткий сказ. «Нет ничего страшнее штыковой. В штыковой у всех такое напряжение, что не надо врага протыкать — достаточно жалом коснуться шинели, и человек падает и умирает на месте от разрыва сердца». Всегда стоит повторить про себя эту мысль, потом ещё раз и ещё. Прочувствовать хоть на миг, ЧТО за ней скрывается. И улыбнуться после этого с презрением «подвигам» придуманных голливудских бэтменов, разбрасывающих косоруких и тупоумных врагов искусственными непобедимыми кулаками. Да, то, что прадед, который давно в Краю Вечной Охоты, говорит со мной, — это, конечно же, смешно. Может смеяться всякий, кто хочет. Впервые это произошло, когда я, узнав о фашистском путче на родной Украине, решил для себя — иду до конца. Разгладил в ладони георгиевскую ленточку, приколол её к груди — не как украшение или «фенечку», но как роспись в своём решении. И тогда ласковый и неслышный голос прадеда произнёс: «Добре, онучек!» Теперь в трудные минуты он всегда со мной.
— А я не плакал, когда меня вели вешать! Я смеялся! — это голос уже моего деда, не прадеда. Резкий и решительный, властный, каким был мой любимый дедушка при жизни. Деда я не только застал — я почти всю жизнь с ним общался. Он подробно и много говорил о своей работе, учёбе, детстве, семье, с неизменным мягким закарпатским юмором и глубокой мудростью. И лишь об одном я никогда не мог добиться от него ни слова — о войне. Только однажды, только один эпизод.