После чая Николай Николаевич показывает нам свою карту, на которой он маленькими флажками отмечает фронт. Металлической линеечкой меряет расстояние от Калача и Котельникова до Сталинграда и вздыхает, качает головой. Ему не нравятся последние события. Он внимательно читает газеты — он в месткоме, поэтому получает не только сталинградскую, но и московскую «Правду». Они у него все сложены в две стопочки на шкафу, и если Марье Кузьминичне нужно завернуть селедку, то приходится бегать к соседям — эти газеты неприкосновенны.
Потом спим во дворе, в тени акаций, закрывшись полотенцами от мух.
Вечером собираемся в оперетту, на «Подвязку Борджиа». Чистим во дворе сапоги, не жалея слюны.
На противоположном крылечке сидит девушка. Пьет молоко из толстого граненого стакана. Ее зовут Люся, она врач. Мы это уже знаем — Марья Кузьминична сказала. У девушки невероятно черные, блестящие глаза, черные брови и совершенно золотые, по-мужски подстриженные волосы. Легонькое ситцевое платьице-сарафан. Руки и шея бронзовые от загара. Игорь поворачивается так, чтобы постоянно держать ее в поле зрения.
— Совсем неплохие ножки, а, Юрка? Да и вообще…
И неистово плюет на щетку.
Девушка пьет молоко, смотрит, как мы чистим сапоги. Потом ставит стакан на ступеньку, уходит в комнату и возвращается с кремом для чистки сапог.
— Это хороший крем — эстонский. Пожалуй, лучше, чем слюна, — она протягивает баночку.
Мы благодарим. Берем крем. Да, он действительно лучше, чем слюна. Как новые, сапоги заблестят. Теперь не стыдно и в театре показаться. А мы в театр собираемся? — Да, в театр — на «Подвязку Борджиа». Может, она нам компанию составит? — Нет, она не любит оперетту, а оперы в Сталинграде нет. — Неужели нет? — Нет. — А она любит оперу? — Да, особенно «Евгения Онегина», «Травиату» и «Пиковую даму». Игорь в восторге. Оказывается, Люся училась в музтехникуме, — это еще до института было, — и у нее есть рояль. Оперетта откладывается до следующего раза.
— Зайдите к нам — мама чай приготовит.
— С удовольствием, мы так отвыкли от всего этого.
Сидя в гостиной на бархатных диванах с гнутыми ножками, мы все боимся, что они затрещат под нами — такие они хрупкие и изящные и такие грубые и неловкие мы. На стене беклиновский «Остров мертвых». Рояль с бюстиком Бетховена. Люся играет «Кампанеллу» Листа.
Две толстые свечи медленно оплывают в подсвечниках. Диван мягкий, удобный, с покатой спинкой. Я подкладываю под спину расшитую бисером подушку, вытягиваю ноги.
У Люси аккуратно подстриженный затылок. Пальцы ее быстро бегают по клавишам — вероятно, в техникуме она за эту быстроту всегда пятерки имела. Я слушаю «Кампанеллу», смотрю на Беклина, на гипсового Бетховена, на вереницу уральских слонов на буфете… Но почему-то все это кажется чужим, далеким, точно затянутым туманом.
Сколько раз мечтал я на фронте о таких минутах — вокруг тишина, никто не стреляет, и сидишь ты на диване и слушаешь музыку, а рядом — хорошенькая девушка. И вот я, действительно, сижу на диване и слушаю музыку… И почему-то мне неприятно. Почему? Не знаю. Знаю только, что с того момента, как мы ушли с Оскола, нет — позже, после сараев, — у меня все время на душе какой-то противный осадок. Ведь я не дезертир, не трус, не ханжа, а вот ощущение такое, будто я и то, и другое, и третье.
Несколько дней назад, где-то около Карповки, кажется, сидели мы с Игорем на обочине и курили. Валега и Седых готовили ужин на костре. Мимо проходила артиллерийская часть — новенькая, идущая на фронт. Молодые, веселые бойцы, с медными от загара лицами, тряслись по пыльной дороге на передках, смеясь и перебрасываясь шутками. И кто-то из них, не то сержант, не то боец, весело окликнул звонким, как у запевалы, голосом:
— Здорово окопались, господа военные! Ни пуля, ни мина не достанет…
И все захохотали вокруг него, а он, батарейный заводила, повидимому, добавил:
— Самоварчик бы еще да вареньица…
И опять хохот…
Я понимаю, что ни он, ни смеявшиеся бойцы не хотели нас обидеть, но что и говорить — особого удовольствия эта шутка нам не доставила. Валега даже выругался и сказал: «Посмотрим, что вы недельки через две запоете…»
Самое страшное на войне не снаряды, не бомбы, ко всему этому можно привыкнуть, самое страшное — это бездеятельность, неопределенность, отсутствие непосредственной цели. Куда страшнее сидеть в щели в открытом поле под бомбежкой, чем итти в атаку. А в щели шансов на смерть гораздо меньше, нежели в атаке. Но в атаке — цель, задача, а в щели только бомбы считаешь: попадет или не попадет…