Я смотрю на противоположный берег, на группы склонившихся ив, озаряемых дрожащим светом ракет…
Вспоминается наша улица — бульвар с могучими каштанами. Деревья разрослись и образовали свод. Весной они покрываются белыми и розовыми цветами, точно свечками. Осенью дворники жгут листья, а дети набивают полные карманы каштанами. Я тоже когда-то их собирал. Мы приволакивали их домой целыми сотнями. Аккуратненькие, лакированные, они загромождали все ящики, всем мешали, и долго еще выметали их из-под шкафов и кроватей. Особенно много было их под большим диваном. Удобный был диван — мягкий, просторный. Я спал на нем. В нем было много клопов, но мы жили дружно, они меня не трогали. После обеда на нем отдыхала бабушка. Я укрывал ее старым пальто, давая в руки чьи-нибудь мемуары или «Анну Каренину». Потом искал очки. Они оказывались в ящике с ложками или в буфете. Когда находил, бабушка уже спала, а старый кот Фракас, с обожженными усами, жмурился из-под облезшего воротника.
Бог ты мой, как это давно было! А, может, никогда и не было — только кажется…
Направо — большой гардероб. В нем мы прятались, когда в детстве играли в прятки. Тогда он стоял еще в коридоре. Потом его перенесли в комнату. На гардеробе — картонки со шляпами. На них много пыли, ее сметают только перед Новым годом, Первым мая и мамиными именинами — двадцать четвертого октября.
За гардеробом — комод с овальным зеркалом и бесчисленными вазочками и флакончиками. Я не помню, когда в этих флаконах были духи, но их почему-то не позволяли убирать. Если вынуть пробку и сильно втянуть носом, можно еще уловить запах бывших духов.
Дальше — ночной столик… Нет, голубое кресло с подвязанной ножкой. Садиться на него нельзя, — гостей всегда об этом предупреждали. А затем уже и ночной столик. Он набит мягкими клетчатыми туфлями, а в ящике — коробочки с бабушкиными порошками и пилюлями… В них уже никто не может разобраться. Там же и стаканчики для валерианки — чтоб кот не нашел…
И все это сейчас там… у них.
Последнюю открытку от матери я получил через три дня после сообщения о падении Киева. Датирована она еще была августом. Мать писала, что немцев отогнали, канонады почти не слышно, открылись цирк и музкомедия. А в общем — «пиши чаще, хоть я и знаю, что у тебя мало времени, — хоть три слова…»
G тех пор прошло десять месяцев. Иногда я вынимаю из бокового кармана открытку и смотрю на тонкие неразборчивые буквы. Они расплылись от дождей и пота. В одном месте, в самом низу, нельзя даже слов разобрать. Но я их знаю наизусть. Я всю открытку знаю наизусть. На адресной стороне, слева, реклама Резинотреста — какие-то ноги в высоких ботиках. А справа — марка: станция метро «Маяковская». В детстве я увлекался коллекционированием марок и просил всех друзей и знакомых наклеивать на конверты красивые новые марки. Вот и сейчас мать наклеила красивую марку, как в детстве. Они у нас лежали в маленькой длинной коробочке слева на столе. И мать, вероятно, долго выбирала, пока остановилась на этой, зеленой и красивой. Стояла над столом и, сняв пенсне, рассматривала их близорукими, сощуренными глазами…
Неужели я уже никогда ее не увижу? Маленькую, подвижную, в золотом пенсне, с крохотной, как черничная ягодка, бородавкой на носу. Я любил ее целовать в детстве — эту бородавку.
Неужели никогда больше не будем сидеть мы за кипящим самоваром с помятым боком, пить чай с любимым маминым малиновым вареньем? Никогда уже она не проведет рукой по моим волосам и не скажет: «Ты что-то плохо выглядишь сегодня, Юрок. Может, спать раньше ляжешь?» Не будет по утрам жарить мне на примусе картошку большими круглыми ломтиками, как я люблю…
Неужели никогда не буду я больше бегать за угол за хлебом, бродить по киевским улицам, тонущим в аромате цветущих лип, ездить летом на пляж, на Труханов остров…
Милый, милый Киев! Как соскучился я по твоим широким улицам, по твоим каштанам, по желтому кирпичу твоих домов, по темнокрасным колоннам университета! — Как я люблю твои днепровские откосы!
Зимой — мы катались там на лыжах, а летом лежали. а траве, — считали звезды, прислушивались к заглушенным гудкам ночных пароходов. Потом возвращались по затихшему, с погасшими витринами Крещатику, пугая тихо дремлющих в подворотнях сторожей, закутанных даже летом в мохнатые тулупы.
Я и теперь иногда гуляю по Крещатику. Завернусь в плащ-палатку, закрою глаза и иду от Бессарабки —.к Днепру. Останавливаюсь около Шанцера. Это — самый лучший в мире кинотеатр. Так казалось в детстве. Какие-то трубящие в длинные трубы статуи. вокруг экрана, жертвенники с трепещущими, будто пламя, красными ленточками, какой-то особый, возбуждающий кинематографический запах. Сколько счастливых минут пережил я в этом Шанцере! «Индийская гробница», «Багдадский вор», «Знак Зерро»… Бог ты мой, дух даже захватывает! А чуть подальше, около Прорезной, в тесном с ненумерованными местами «Корсо» шли ковбойские фильмы. Погони, перестрелки, мустанги, кольты, женщины в штанах, злодеи с тонкими усиками и саркастическими улыбками. А в «Экспрессе», — потом он почему-то стал прозаическим «Вторым Госкино», — шли салонные фильмы с Полой Негри, Астой Нильсен и Ольгой Чеховой. Мы их не очень любили, эти фильмы, но у нас в «Экспрессе» был знакомый билетер, и мы обязательно ходили туда каждую пятницу.