Выбрать главу

Смолинцев сидит на корме и помогает течению веслом. Сразу видно, что он вырос тут, на этой реке, и что не раз приходилось ему вот так, упругими взмахами, вести лодку вдоль берега, среди выпирающих из воды сухого чепыжника и старых коряг. Сколько раз один и с товарищами он бил в этих местах сонную рыбу самодельной острогой.

Конечно, тогда все было не так, как теперь.

На носу, на листе старой жести, горели сухие смоляки, а сам он, затаившись у борта, вглядывался в таинственную, освещенную до самого дна водную глубь. На дне шевелились водоросли, чернели затонувшие прутья, поросшие зеленоватой тиной и казавшиеся щупальцами каких-то подводных чудовищ.

И вдруг на фоне маленьких песочных дюн, покрывающих дно, появлялся прямой, как стрела, силуэт спящей щуки или приткнувшегося к обомшелому камню головастого налима. Одно только неверное движение, слабый шорох, неловкий всплеск — и чуткая рыба мгновенно стрельнет в глубину или скроется в тине. С какими предосторожностями опускается в воду трезубец — старая вилка, привязанная к тонкому черенку! Как тихо, не дыша, надо прицелиться, чтобы затем рывком пронзить цель…

И теперь Смолинцев напряжен и чуток. Но совсем, совсем по-другому, чем в те безмятежные дни. Острый слух его ловит каждый шорох, и глаза отмечают всполохи света на противоположном равнинном берегу.

Там, наверное, немцы. Всюду немцы. А где же свои?

Все-таки хорошо, что он придумал пробираться на лодке. Это куда лучше, чем идти пешком: проклятая нога все еще может подвести. Впрочем, сейчас ногу почти не больно. Доктор туго перевязал ее бинтом, так, чтобы лодыжка не могла подвернуться при неловком шаге.

Доктор после того, как запил, валялся на своей тахте еще целых два дня, опять пил спирт, бормотал стихи и ругал французов за то, что они без боя сдали свою столицу.

Но затем, к удивлению Смолинцева, да и Тони, он поднялся рано утром, вскипятил на керосинке воду, тщательно побрился, надел белую сорочку с крахмальным воротником, повязал галстук, почистил щеткой пиджак и шляпу, взял трость и, не говоря ни одного слова, куда-то ушел.

Вернулся он вечером, деловитый, серьезный, весь как бы подтянутый и внутренне и внешне. Он извлек из ящика стола пакет в пергаментной бумаге, разложил на столе карту района и сказал:

— Вот здесь, недалеко от Каменки, в излучине реки, держатся наши артиллеристы. С трех сторон они отрезаны полностью, с четвертой — озеро, вода. Но они все-таки не сдаются. В этом их упорстве есть какое-то безумство. Но, как говорили во времена моей молодости, «безумству храбрых поем мы славу!»

— Я знаю эти места: у нас около Каменки были пионерские лагеря, — перебила Тоня. — Ты помнишь, Смолинцев?

— Еще бы!

— Так вот, — не обращая внимания на дочь, сказал доктор, — надо туда пробраться так или иначе! — Устремленный в упор на Смолинцева взгляд из-под пенсне был серьезен и строг. — Пробраться, найти командира и передать ему вот это.

Он подвинул Смолинцеву пакет в пергаменте.

— Сумеешь?

— А что тут? — Смолинцев тронул пакет, но еще не решился взять его. — Срочное донесение?

Эти слова из каких-то повестей о гражданской войне он помнил с детства и теперь сказал их, ка-к самое значительное, что пришло ему в голову, хотя он и недоумевал: какое от доктора может быть срочное донесение?

— Нет, это совсем другое, — сказал доктор.

Он немного подумал, потом развернул пергаментную бумагу и достал из нее небольшую пачку исписанных карандашом листков.

— Вот слушайте, — сказал он и поправил пенсне. — Это записки пленного немца, которого вы видели в госпитале. Он случайно оставил их в перевязочной.

Доктор стал переводить их прямо с листа.

Весь вечер затем и всю ночь Смолинцев неотступно думал о человечестве. И хотя человечеству, занятому своими обычными делами, было, разумеется, вовсе не до того, что думает о нем комсомолец девятого «а» Миша Смолинцев, он тем не менее не мог отделаться от своих мыслей.

Он чувствовал на себе гнетущую и в то же время воодушевляющую ответственность. Лежа на кушетке между окном и шкафом в квартире доктора Тростникова, он то упрекал себя за то, что упустил пленного немца, то прикидывал на разные лады, что же следует предпринять.

Порой ему казалось, что исход всей войны, и будущее родины, и даже, может быть, судьбы всего мира зависят от того, сумеют ли люди вовремя предостеречь себя от грозящей им опасности.