Недели две их держали в бараке, построенном в сыром осиннике и обнесенном колючей проволокой, не позволяя выходить даже по нужде (в углу была вырыта яма).
Однажды их построили. Наскоро осмотрели и вывели из барака на огороженный двор.
День был сырой, без солнца, но теплый и тихий. Из осинника тянуло непередаваемо родным запахом прелой листвы. С почерневшей от дождя копны за забором поднялась сорока и низом полетела в перелесок.
Смолинцев опустился на траву у столба и, пока велись сборы, — выгоняли из барака замешкавшихся, выкрикивали команды, — не замечая и не слыша ничего этого, жадно и радостно дышал, и слезы текли у него по лицу. Ощущение жизни внезапно вернулось к нему с такой неотразимой силой, что он вдруг схватился руками за проволоку и громко и хрипло захохотал.
— Нет, не взять меня! Не взять! Не взять! — бормотал он.
— Ты что? Чего тебя разбирает?
Это был Багрейчук. Рана на лице затянулась. Бледные щеки заросли редкой клочковатой щетиной, кожа стянулась. Но глаза не потухли, в них горел все тот же несдающийся угрюмый огонь.
Смолинцев неловко поднялся.
— Ничего! Так просто! — он крепко вытер рукой влажное, как от дождя, лицо.
Всю их партию пригнали ремонтировать дорогу.
Булыжник и щебень были навалены вдоль старых кюветов еще, должно быть, до войны. Теперь человек двести согнанных сюда людей (тут были не только военнопленные) равняли землю, укладывали камень и утрамбовывали щебень деревянными «бабами».
Смолинцев и в пути, и здесь старался держаться вместе с Багрейчуком.
Дорога, которую они теперь чинили, была явно прифронтовой. Вдали то и дело слышались глухие, смягченные расстоянием удары орудий.
Смолинцев видел, с какой ненавистью поглядывал Багрейчук на часовых. Убежать бы к своим. А как убежишь, когда в двадцати шагах от тебя торчит часовой с автоматом и в перелесках плавают синие дымки немецких походных кухонь, и слышно, как то ругаются, то гогочут чужие солдаты?
Бей по булыжникам кувалдой, терпи и молчи.
Однажды утром где-то далеко за лесом послышался сначала сдержанный, потом все усиливающийся рокот мотора.
Сбивая колесами макушки деревьев, через лесок едва-едва перетянул самолет и неловко, дав сильного «козла», приземлился у обочины дороги.
На несколько минут он скрылся в облаке поднятой им пыли. Но пыль быстро осела, и стало видно, что это «Мессершмитт-109».
Из кабины выбрался летчик в кожаной куртке и в шлеме с наушниками.
— Арбайтен! Арбайтен![7] — бешено кричал часовой, потому что большинство пленных побросало работу.
Короткорукий квадратный офицер охраны побежал через поле к самолету от своей будки.
— Вас ист дас?[8] — кричал он, перебираясь через канаву с юмористической осторожностью.
Часовому тоже было любопытно, но он опасался, по видимому, уйти со своего поста.
Еще какой-то охранник подбежал к самолету. Втроем с летчиком они обсуждали что-то по-своему.
— Вынужденная посадка, — проворчал Багрейчук.
Немного погодя летчик с офицером ушли в будку.
Затем через час или полтора у самолета появились два немца в комбинезонах. Подняв капот мотора, они долго возились, должно быть, ремонтировали что-то. Из будки приходил летчик и снова ушел. Потом немец в комбинезоне, с жестяным бидоном в руке подошел к часовому. Тот оглядел пленных и поманил Смолинцева.
— Третей зи нэер![9]
Едва Смолинцев подошел, как немец протянул ему бидон.
— Комм мит![10] — сказал он.
Они прошли через поле в кусты. Там стояли под навесом железные бочки с машинным маслом. По знаку немца Смолинцев наполнил бидон.
Когда они вернулись обратно к самолету, ему пришлось заливать масло в мотор. Немец только указывал прутиком, куда лить, и подставлял воронку.
— Гут, — сказал он наконец, отдуваясь, и стал вытирать ветошью руки.
Его товарищ отдыхал в кустах, лежа на брезенте и жуя что-то.
Смолинцеву дали понять, чтобы он проваливал, откуда пришел. Он поплелся назад и, миновав часового, который посмотрел на него без всякого выражения, занял место рядом с Багрейчуком.
— Ну, как? — спросил тот странным свистящим шепотом.
Смолинцев взглянул на него и поразился: лицо капитана покрылось красными пятнами, челюсти и руки мелко и часто вздрагивали.
— Что с вами? — спросил он, оглянувшись на часового.
— Ничего. Отвечай, раз спрашивают.
— Немец сказал: «гут».
— Я сейчас попробую, понял? Двум смертям не бывать, а одной не миновать! — он вдруг сразу сделался совсем бледен, но глаза смотрели цепко, как у зверя, приготовившегося к прыжку.