Англичанин (когда он взрослый) часто ненавидит родителей; китаец же, поскольку должен безоговорочно им подчиняться, ненавидит их редко.
Иногда англичанин ищет выход из этого в равенстве, пытается сделать отца другом. Но такая дружба несвободна, и в ней эти узы все равно будут натирать. Китаец, напротив, обожествляет отца, и это отношение, смазанное формальностями, неизбежно из него вытекающими, совсем не будет раздражать ни того, ни другого.
Преклонение - это гладкая опаловая оболочка, которой жемчужница обволакивает раздражающую песчинку. Когда человеческие отношения - родителя и ребенка, правителя и подданного, мужчины и женщины - обременены невыносимым раздражением, есть большой смысл в том, чтобы вот так перевести их в сверхчеловеческие.
Впрочем, ни одно обобщение не универсально. Случается, что и китаец ненавидит отца, - но редко, очень редко. В этих случаях, именно по причине их редкости, ненависть сказывается на ходе его жизни менее явно, но более сильно, чем у нас. О ней даже нельзя заикнуться; это позорнейшее преступление, вроде инцеста. Не находя понимания в обществе, мотив подавляется и загоняется внутрь.
И некоторые побеги из этого тайного корня будут крайне любопытными; а некоторые - даже красивыми.
*
Этот кочегар Ао Лин был молодым парнем, тех же лет, что Дик Уотчетт, но биографию имел более пеструю. Можно сказать, нетипичную для китайца: в ней было слишком много непоседливости, кочевья. А в последнее время - и целеустремленности, и слишком мало беззаботности - суровость, даже нетерпенье.
Когда человек отождествляет себя с Идеей, он отрешается от себя. Он способен изложить вам Идею в мельчайших деталях от А до Я, но едва ли сумеет сказать, две ноги у него или три.
В этом состоянии пребывал теперь Ао Лин. Он подробно помнил все, что пережил до своего обращения, и очень мало - из того, что было после. Со времени обращения и по крайней мере до того, как они с боями вырвались из Цзинганшаня, ум его не сохранил никаких личных воспоминаний - он был целиком захвачен ходом Борьбы. Неудивительно, что в этом религиозном экстазе его почти не волновали ни шторм, ни голод, ни даже огонь из топок, который был бессилен ему повредить. Неудивительно, что его так злили глупые суеверия Пин Цяо.
Он сидел в позе, рисунок которой определялся как будто его костями и слухом, а не формой поверхности тела (как у большинства европейцев). Позвоночник и затылок составляли одну прямую линию. Его короткие жесткие черные волосы торчали в разные стороны, как иглы у ежа; по контрасту с его маленьким лицом, которое могло быть очень подвижным и оживленным (а сейчас было непроницаемо, как стена), они казались мертвыми.
Голод? Он несколько дней не ел. Но что такое несколько дней без еды для человека, который пережил долгую голодную осаду Цзинганшаня, почти не замечая голода?
Да и тогда уже голод был ему не в новинку. Ребенком он пережил голодный год и не забыл его. Ему было семь лет. Руки и ноги у него становились все тоньше, а живот все больше, так что он (как старик) уже не видел своих колен. Чтобы заполнить пустоту, он пил в огромных количествах воду, живот от этого стал твердым и пуп вылез, как у новорожденного. За пять месяцев в животе у него не побывало ничего твердого, кроме коры и земли, если не считать одного случая, когда семья нашла клад - девять сухих фасолин.
Правда, в первые месяцы зимы кое-какая пища в доме была. Но детям ее, естественно, не давали - еда предназначалась бабушке, и они, заморыши, раз в день приносили ей с поклоном миску кашицы, пока не перестали твердо держаться на ногах, после чего их предусмотрительно освободили от этой обязанности. Среди прочего голод лишил их способности нормально спать и просыпаться. Даже ночью они могли проспать лишь несколько минут подряд, а днем в любую минуту засыпали, чем бы ни были заняты.
В семье было всего двое детей: Лин и его сестра.
Однажды, после нескольких месяцев голода, они пошли в районный центр продавать сестру. В те дни большинство семей пытались продать или отдать девочек, но не всем удавалось: выбор был большой, и покупатели сделались разборчивы. Брать детей моложе девяти лет они считали невыгодным - ребенок еще не годился для тяжелой работы. С другой стороны, у тех, кому больше одиннадцати-двенадцати лет, появляется самостоятельность, с ними могут быть сложности в новом доме - поэтому от них отказывались. Сестре Лина повезло, ей было десять лет, самый подходящий возраст: и к тяжелой работе годна, и еще не своевольна. И там Лин (не по-мальчишески любивший свою цзецзе) в последний раз увидел ее обтянутое кожей лицо с печальными обезьяньими глазами, ее мосластые локотки и потрескавшиеся пальчики. Он видел, как отец отдавал ее и как покупатель, правда вполне дружелюбный, ее уводил.
В городе, полном мертвецов, стоял тошнотворный смрад, и живых, казалось, было уже немного. Но когда они побрели домой, на одной из улиц города им неожиданно преградила дорогу большая толпа. Она стояла перед домом богача. Не перед главными воротами, а перед черным ходом - темной лакированной дверью в глухой стене. Все знали, что в доме у богача есть еда, и люди, не сговариваясь, стали собираться, по двое, по трое - и наконец запрудили всю улицу. Говорили мало, слышалось только тихое ворчанье, хотя раза два кто-то крикнул - то ли выругался фальцетом, то ли попросил пищи. Многие были почти раздеты. Ао застряли в толпе, все увеличивавшейся, - там собралось, наверное, больше тысячи человек. Людей, которых голод иссушил так, что все их движения выглядели жестикуляцией.
Тихий вой повысился на тон или два, как бывает при начале шторма. Беспристрастный человек испугался бы за богача, сидящего среди своих бассейнов с рыбками, дворов с решетками, - когда волки уже у самой его двери.
Дверь открылась изнутри; показался привратник. Это был маленький человек с редкими зубами, но упитанный. Он стоял один, и толпа надвигалась на него; но он ее не испугался. Он ничего не сказал, а только поднял руку и толкнул ближайшего человека в грудь.