— Каторжники собрались, — с усмешкой шепнул Семка Клешкову, — почуяли своего.
— Вершил я, — сказал Фитиль. — Три лимона, разные камешки на триста косых.
— Голова, — с уважением сказал, поднимая голову, тот, что сидел на корточках.
— Эх, нам бы теперь обстряпать дельце, — сказал второй.
— Вас батько на новую жизнь зовет, — встрял в разговор Семка, — а вы все на старой дорожке топчетесь.
— Есть где потолковать? — спросил Фитиль.
Все четверо поднялись и дружно пошли куда-то в конец улицы.
— Рыбак рыбака видит издалека, — сказал Семка. — А тебя чего он не взял?
— Я не с ним, я с Князевым, — пробурчал Клешков. Он еще не разобрался в обстановке. А пора было на что-то решаться.
— За белых значит? — спросил Семка, свертывая самокрутку. — Эх ты, пескарь, за контру стоишь!
— За красных быть, что ли? — спросил Клешков.
— А хоть за красных, раз идею анархии не понимаешь! — сплюнул Семка. — Красные как никак за революцию!
— За революцию? — в полной растерянности пробормотал Клешков. — Так они ж против ваших… — И тут в голову закралось подозрение: проверяют!
— Они, конечно, кровопийцы, — сказал Семка, поигрывая ногой в офицерских кавалерийских бриджах, — и комиссары у них — гады. Но все-таки… И царя они шлепнули. Да не пужайся, — хлопнул он по колену Клешкова, и довольно-веселое лицо его с усиками под верхней губой засветилось смехом, — я этих боевиков в гроб уже с десяток поклал, — он и погладил кобуру. — Но был тут один ихний малый. Я тебе скажу, мало таких. Шурум-бурум такой устроил, что до сих пор вспоминают. Из-под носа ушел. Я его в роще за селом нагнал, а он, безрогая скотина его мать, осилил меня. Пистолет отнял. Мог шлепнуть, не сходя с места, а он, ядрена корень, не стал. Оставил жить. Так что я теперь перед красными в долгу. — Семка удивился всем своим горбоносым лицом и закачал головой. — И что ему стоило? Нажал курок, и нету Семки. А — не стал.
Раскрылось окно, выглянуло оплывшее лицо в красной феске.
— Сема, — спросил своим хриплым дискантом Хрен, — охрану для жинки обеспечил?
— Обеспечил, батько, — сказал адъютант. — Махальные известят, как появится.
— Гляди! — погрозил атаман и исчез в окне. Из комнаты опять донеслись раздраженные голоса.
— Кого это ждут? — спросил Клешков.
— Христю, жену батьки, — лениво ответил Семен. — Подлая баба, скажу тебе, братишка, спасу от нее нет.
— А чего для нее охрану нужно? Для почету, что ли?
— Для почету — это одно, а второе — колупаевские тут… Настырные ребята.
Клешкову очень хотелось знать о колупаевских, но он не стал спрашивать, потому что за окном говорил чей-то голос, говорил увесисто и четко.
— Хай тому глотку заткнут, кто идет против объединения. И начихать, кто протягивает руку, лишь бы супротив комиссаров, — Клешков узнал голос одноглазого Охрима, выступавшего на митинге. — Возьмем город, тогда поделимся и поспорим, а нонче надо договориться и действовать. Нехай они возьмут на себе пулеметы, а мы ударимо с фронта. Ось тогда запляшут комиссарики. А я за то, чтоб сговориться, батько.
Наступило молчание. Потом Хрен сказал:
— Оно верно. Мозгуй над планом. Охрим и ты, Кикоть. Треба красных вырезать. Тогда поговорим.
Показался всадник. Он несся с такой скоростью, что собаки брызгами разлетались из-под копыт.
Семка вскочил и бросился во двор. Протрубили сбор. Из ворот стали выезжать всадники.
В конце улицы под багряными сводами пирамидальных тополей появился окруженный всадниками фаэтон. Из двора, сопровождаемый штабом, выехал Хрен и погнал коня навстречу фаэтону.
— А ты что же? — спросил Клешков Семку.
— Надоело, — сказал Семка, — я воевать пришел, а мне поручено над Христей мух отгонять. Нехай батько сам отдувается.
— А что за колупаевские? — спросил Клешков.
— Да тут малый один был в Колупаевке. Эта Христя с ним хороводилась. А потом, как батько на нее клюнул, она своего Митьку и бросила. Он и мстит. Батько посылал туда Охрима, тот усю Колупаевку в сплошную головешку превратил. И зря. Мужики за это на батьку взъелись, а тот Митька Сотников теперь вокруг партизанит. Хууже любого красного. Беда. Христю без охраны даже в сортир не пускают.
Две конные группы встретились под тополями. Теперь они все возвращались. Во двор вышли двое. Один рослый, окованный ремнями, могучий, с насупленным под черной папахой горбоносым жестким лицом, другой — одноглазый Охрим. Шашки обоих побрякивали, стукаясь о колени. Лица были угрюмы.
— Либо свадьбы праздновать, либо воевать, — сказал первый, глядя на подъезжающих.