— Ну вот, видишь? С ней все в порядке, — говорит Дэвид, кивая.
Мама стоит посередине длинного белого коридора. Она смотрит в одну сторону, потом в другую. Она не знает, куда идти.
— Дэвид, — я трогаю его за локоть, — как мама вела себя, когда приходила к тебе на прием? Не показалось, что ее что-то беспокоит? Что-то более серьезное, чем нарыв на пальце? — Я давно хотела задать ему этот вопрос.
Дэвид какое-то время размышляет.
— Да вроде нет. Если бы я заметил что-то необычное, я бы расспросил ее. Она больше молчала, немного нервничала, пожалуй, но многие люди не любят ходить к врачам. Она и пробыла-то у меня всего пару минут. Словно ей не терпелось уйти.
— Да, это на нее похоже, — соглашаюсь я, припомнив, с каким трудом уговорила ее сходить к врачу, когда она заболела бронхитом.
Я бегу к ней по коридору, обнимаю и подталкиваю в сторону Дэвида. Мама невесома, она будто парит в паре дюймов над полом.
— Доктор Карлайл пришел узнать, как у тебя дела. Очень мило с его стороны, правда?
Вдруг мамина рука — хрупкая и тонкая — превращается в связку мускулов. Ее глаза расширяются. Она реагирует. Шея, плечи напрягаются, в походке появляется твердость, и мне кажется, она вот-вот заговорит: «Здравствуйте, доктор. Спасибо, что пришли. Вы столько для меня сделали».
После чего мама, все еще облаченная в больничный халат с открытой спиной, разворачивается и энергично удаляется по коридору. Я и опомниться не успеваю, как она исчезает за поворотом. Следующие полчаса я мечусь по больнице, разыскивая ее.
Мама обнаруживается у палаты Грейс. Она стоит у окна, отделяющего девушку от остального мира, вычерчивает что-то пальцем по стеклу, затем безвольно роняет руку.
Грейс медленно поворачивает голову. И в ту минуту, когда я увожу маму прочь, ее ничего не выражающие глаза встречаются с мамиными и между ними будто проскакивает какая-то искра.
— Сейчас у нас нет времени, чтобы посидеть с ней, — шепчу я маме, вдруг осознав, что она и Грейс заперты в одинаковом молчаливом мире, хоть и находятся в противоположных концах жизни. Интересно, что они пытались друг другу сказать?
В машине я пристегиваю маму ремнем и направляюсь к Дэвиду, который беседует у крыльца с невропатологом мистером Рэдклиффом.
— Нам нужен точный результат. — Голос Дэвида тверд. — Мэри Маршалл…
— Дэвид, — перебиваю я, — мы уезжаем. Мама нашлась в травматологическом отделении.
Он быстро поворачивается, улыбается, и мое сердце тает, как таяло когда-то от улыбки Марри.
— Ты говорил о маме? Результаты уже готовы?
Мистер Рэдклифф и Дэвид растерянно смотрят на меня, словно не решаясь объявить ужасную новость.
— Рентгенологу нужно просмотреть десятки снимков. Мы узнаем, что происходит в мозгу Мэри, через день или два. Я в этом деле не специалист, но мы с Энди давно знакомы, и он, без сомнения, сообщит мне, если появятся новости. Верно, Энди? — Дэвид, приподняв брови, смотрит на мистера Рэдклиффа, и на секунду повисает напряженная пауза. — Я верю, что результаты будут самыми обнадеживающими.
— Посмотрим, — отвечает мистер Рэдклифф.
— Дэвид, ты позвонишь мне, если что-то узнаешь?
— Даю слово. — Он наклоняется, чтобы меня поцеловать, и пасмурный день наполняется солнечным светом.
Мэри
Я слышала, что, умирая, человек летит по длинному туннелю, в конце которого сияет нестерпимо яркий свет. А мой туннель темный и шумный. Это самое страшное место, где мне приходилось бывать, не считая того, другого. Тут нет ни ангелов-хранителей, ни арф, ни труб. Только лязг и рев огромной металлической машины. Меня засунули внутрь. Всосали, будто в коктейльную соломинку.
Мне дали наушники с музыкой и сказали, что обследование длится чуть дольше получаса. Чтобы время бежало быстрее, я считала в такт музыке. Добралась только до сорока трех, когда меня перестали занимать цифры и жалкая мелодия, — возможно, мысли сбились с курса из-за сильных магнитных волн, пронзающих мое тело. Перед зажмуренными глазами вся жизнь пронеслась, словно на пленке. Говорят, так бывает после смерти. В молодости я была хорошенькой. О да, очень хорошенькой, и фигура прекрасная, и я это сознавала. Я пользовалась успехом. А может, мне так казалось. Если бы вы взглянули на меня тогда, зная, в кого я превращусь, вы бы вряд ли поверили, что это один и тот же человек.
Взять хотя бы волосы. Они спускались ниже лопаток и привлекали не меньше внимания, чем фигура. Волосы укрывали мое лицо, стекали по плечам. Скромница пополам с блудницей. А одежда — она не столько скрывала мое тело, сколько выставляла напоказ — пурпурные, желтые и коричневые мини-платья с глубоким вырезом и сапоги до колена. Я была красавицей, это точно, и радовалась жизни, хотя мои мечты не сбылись. В восемнадцать лет я отчаянно хотела поступить в университет, стать зоологом, или морским биологом, или врачом, или адвокатом, или преподавателем какого-нибудь редкого языка.
Я была умна, даже слишком умна, но, хотя училась я отлично, студенткой так и не стала. Я подала документы в Кембридж, который находился в двух шагах от дома. Меня отвергли на первом же этапе, вычеркнули из списка. Я пыталась объяснить им, что они теряют, ведь это, должно быть, ошибка, потому что я лучше Руперта, Тарквина, Джереми и всех остальных, которым после окончания школы места в университете были обеспечены. Двери Кембриджа с грохотом захлопнулись перед моим носом.
В середине шестидесятых в престижных университетах еще не практиковали систему квот для деревенских девочек-отличниц. Тыкве следовало оставаться тыквой. Возможно, они боялись, что я вломлюсь в это последнее прибежище аристократов в резиновых сапогах, благоухая навозом. Или забеременею.
И вот я со своими высшими баллами по математике, физике, биологии и английскому осталась без надежд на будущее. Я говорила на трех языках, с детства читала классику, штудировала с дедушкой древнегреческий и латынь, прекрасно танцевала. Потерпев неудачу в Кембридже, я подавала документы еще в дюжину других университетов. Меня никуда не приняли.
Отец предложил поступить на курсы секретарш. Мама намекнула, что на ферме ей требуется помощница, и, поскольку я умею водить трактор, в страду без меня не обойтись. Кроме того, сказала она, вскоре я наверняка познакомлюсь с хорошим парнем, у которого есть своя ферма, и он сведет меня с ума.
Я решила на время оставить мечты об университете и переехать в город. Если бы я продолжала жить дома, на ферме в Нортмире, затерявшейся меж каналов, на лоскутном одеяле зеленых, золотистых и коричневых полей, мне бы пришлось час ездить на автобусе до Кембриджа. Но я была твердо настроена найти работу, иначе в течение года неизбежно превратилась бы в чью-то жену. А у меня были другие планы: начать работать, подкопить денег, учиться, а через год снова подать документы в университет. Они не смогут вечно меня игнорировать.
Автобусы ходили в город редко, и, если мне повезет и я найду работу, дорога съест большую часть моей зарплаты. Кроме того, я не хотела оставаться дома. Жизнь в Нортмире меня не привлекала. В городе было очень весело — ведь на дворе стояли шестидесятые, — а я мечтала как следует повеселиться.
Я продолжаю считать… Пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь… Вдруг в наушниках раздается голос лаборанта:
— Миссис Маршалл, расслабьтесь. Вы услышите сильный шум, но скоро все закончится. Пожалуйста, не двигайтесь.
Мисс Маршалл, беззвучно поправляю я.
Свобода, независимость и развлечения плохо уживались с сожалением, гневом и завистью к студентам, что наводняли город, шагали по его улицам, прижимая к груди стопки книг. Ведь я не принадлежала к их числу. Иногда я тоже прогуливалась по городу, нагрузившись пачкой книг, демонстрируя миру, что я — из числа счастливчиков, изучающих в Кембридже медицину или естественные науки. Я заходила в модное кафе и, жуя сэндвич, горбилась над книгой, меня было не отличить от студентов, собиравшихся там. Часто я бывала и в городской библиотеке, где отыскивала самые зубодробительные книги. Особенно полюбилась мне психология, и я читала все, что попадалось. Я ничем не отличалась от студентов и пару раз даже подумывала, а не проскользнуть ли на лекцию, хотя бы для того, чтобы проверить: заметят меня или нет?