И досадливо вспомнилось: In vita aeterna, в жизнь вечную являются не из бесплотности, а вступают священнодейством, на мгновение освобождающим от плоти. Однако не всегда должно отдавать предпочтение духу: все мы, даже цари минувшие, земные, наделенные правом выбирать, как и какой дорогой шагать, дабы достичь божественного престола, к коему грядущие поколения протянут руки за поспешением, но – всуе, если нынешнее, наше время не уразумеет смятения крови, своей, твоей и моей.
Проклятый пес Лоренцо!
Сюда, Горчин. Хоть он и повесил угодившего в тебя стрелой, мы отнимем у него жизнь. Рано ли, поздно – отнимем. Иди, сынок. Покажем ему vita aeterna.
Воют голодные детишки – их господь глух.
5. Долгие дни, долгие ночи
Братья Исидор и Зарко, и Мартин, Зарков сын, и с ними мой дядя Илия разводили свой костер: у них были свои немые сказания и, судя по всему, свои тайные планы. Во время трапез, где козье мясо рвалось руками и зубами, восславлялась нелепость бездомности. Делилось свое и подворовывалось чужое вино. Исидор темнел без Тамары, темнели и Зарко с Мартином: по ночам лики их словно выныривали из костра и, соединяясь с дымом, исчезали, уходили к звездам. «Так и будем скрываться и довольствоваться тем, что есть жратва». Подошел ко мне раз Мартин. «Что верно, то верно, Мартин. А ты бы что сделал?» Он не ответил, удалился, и я не углядел, было ли в его глазах презрение. Я считал его своим однолетком, хотя он был на два года младше; теперь я чувствовал себя и слабее, и младше его, гораздо младше – я страшился смерти, своей и чужой. Страх перед смертью у стариков указывает, что им давно пора уйти. А я себя чувствовал старым: быть моложе и слабее другого старца вовсе не значит, что ты молод, даже если ты между вторым и третьим десятком.
Летние дни занимали все больше временного простора, но для отчаявшихся и одиноких ночи остаются долгими. Многие, притиснутые нуждой, холодом и тоской, покидали нашу разномастную дружину и возвращались в свои дома, на их место являлись другие – с навьюченными конями и ослами. Свой костер под Синей Скалой первым погасил Исидор. Ушел ночью. «Не виновата Тамара, что над ней надругались негодяи, – шептались Лозана с Агной. – Не выдержал, к ней пошел». Мужчины думали по-другому: Исидор снова отправился мстить, исполнять вынесенный приговор – земля становилась сплошным судилищем, а люди обращались в палачей и жертв. Зарко пробовал пальцем острие топора, того самого, как мне помнится, которым он уложил насильника из оравы не то Фотия Чудотворца, не то Лоренцо. «Кровь его потянула, – заметил для себя Зарко. – Чую я, не вернется он». Вскоре и он исчез вместе с сыном Мартином.
А из села прибывали вестники. Вокруг них собирались люди, слушали со стиснутыми сердцами. Пандил Пендека, оборванец из оборванцев, босой, голодный и страшный, вампир, выпивший свою кровь и лишь за неимением зубов не оглодавший свое мясо, собрал всех. Ему дали корку хлеба, выцедили каплю вина из кувшина. Он долго жевал, морщины на лице растягивались и собирались сеткой, шевелились, будто живые. Мы ждали и получили свое.
…Дом Спиридона и Лозаны проглотило пламя, спалили потехи ради братья по бичу, полыхнул, как охапка сухой соломы, заодно с треногами, что вытесывал по ночам Спиридон при факеле или при луне. Перуника после пьяной ночи, когда у сестры ее Гликерии и зятя Герасима порезали коз и овец, поднялась с тряпья и соломы, перекрестилась и колом прибила к земле Фотия Чудотворца. Видать, уразумела, что он над ней насмехался, веселя братию обещанием жениться и, возвысив до своего положения, увести в большой мир. Место убитого занял бородатый дезертир из Города Иван Ангел, а несчастную Перунику мертвой бросили в яму. Гликерия с младенцем и Герасим исчезли. Они неподалеку, вон подходят к Синей Скале. Иван Ангел, погнавшийся за ними, ухватил под чернолесьем трех монахов – Германа, Мелетия и Досифея, связанными приволок в Кукулино. Остальные, Трофим, Архип и Филимон, сбежали. Позднее мужики нашли только Филимона, лицо зарыто в песок Давидицы. Может, плененные монахи и остались бы живы. Может. Да Исидор, мстя за Тамарино поругание, расколол голову жестокому Ивану Ангелу. Герман, Досифей и Мелетий долго висели на суках в реденькой дубраве под малой крепостью. Потом кто-то снял их и закопал, может Зарко с сыном Мартином. Страх жаждал чудес, в чудеса веровал и Пандил Пендека, потому, упокоенные и неотпетые, не такие толстые, как при жизни, обклеванные сороками и воронами, монахи подымались из мягкой приболотной земли, становились на колени у своих могил. Молитвой поручали небу свои души. Фотий Чудотворец (схоронили его с подобающими вельможе почестями) тоже вылезал из могилы и шастал по Кукулину.
«Тени, призраки, – чихала изнуренная и оголодавшая Саида Сендула. – Послушайтесь моего слова, понавтыкайте крестов, по стежкам да вокруг сараев. И возле лежаков своих. Помните, как Манойла-то повампирился, тот, что с серьгой в ухе, только крестом его и изгнали». Никто ее не стал убеждать, что Манойла исчез из монастыря, где прислуживал за трапезой тем самым монахам, которых теперь, если можно верить, осталось всего двое. Гаврила Армениан спросил ее, что старее на свете, человек или крест. И сам себе ответил: человек. Как же в старые времена, когда про крест знать не знали, одолевали вампиров? «Упокоенные без молитвы, духоизбавительная матушка, не в призраков превращаются, а в оводов. Я вот с собой ношу запись с молитвой мученика Симона, что от пояса вниз был яко столб каменный. Потому-то зло и разбегается от меня». Иоаким из Бразды спросил, что он хочет за Симонову молитву. «Легкие у меня сохнут без молока, Иоаким. Хочу козу. Слышал ты про грозного Велиала?[29] Нет? Так вот. И он тоже с моей дороги уходит».
«А мне, ежели занадобится спасительное слово твоего Симона, я его и без козы заберу, – пригрозил Райко Стотник. – Будет тебе молоть. Не дал дослушать почтенного Пандила Пендеку».
В обиде, что его вести посчитали ненужными, Пандил Пендека уселся под буйным можжевельником. Тщетно допытывался у него Спиридон о кукулинском бытье, тот словно смолой залепил рот, ни словечка не вымолвил.
Люди, устрашившись, что погибельная рука дотянется и досюда, покидали временное укрывище у Синей Скалы и устремлялись дальше, к мертвым Бижанцам. А из Кукулина приходили все новые вестники. Они подтверждали и дополняли уже слышанное.
…Вместе с домом Лозаны и Спиридона сгорело еще четыре или пять домов, и Перуника порешила Фотия Чудотворца. Только вовсе не за его насмешки, и не колом или копьем. Она нарочно к этому человеку прикачнулась, обманывала его, будто с ними, единственная их сестра и вроде бы жена. За Кукулино, за свою опустелую отчину, вилами пригвоздила она проклятого к земле и без страха приняла казнь – головой вниз ее сперва держали в болотной воде, а потом, мокрую и с открытыми глазами, ночь целую жгли на тихом огне. Велика преставилась, схоронили ее без Илии и без Дойчина. Дойчин, тот, ставши братом братии по бичу, молился только за душу Фотия Чудотворца. К упокоенным монахам Досифею, Мелетию, Герману и Филимону присоединился еще один, Архип: нашли его неподалеку от монастыря, объеденного стервятниками, а может, он сам улегся, сам себя упокоил, наперекор антихристовой вражде простился с землей без насилия.
Дни шли не скоком, а тянулись один за другим, словно муравьи, и в сумерки забивались в неприметную трещину, осторожно, норовя не оставить за собой следа – капли света или ненужной тени. Толстый, вернее, распухший, как бы переполненный неведомым веществом, лишенным энергии, Гаврила Армениан мастерил короткими пальцами из моченого хлеба коз или уток. Делился с псом Горчином и жевал столь медленно, что казалось, будто он жалеет свои творения, наделенные душой и надеждой на долгую жизнь. По вечерам Волкан Филин прогонял его от нашего костра. Он устраивался неподалеку и сидел, похожий на потемнелый гриб, затаивший отраву, и молол, молол: Фотию Чудотворцу не давали лука и орехов в меду, злобствуя, что из ночи в ночь пребывает в девицах, Перуника сладострастия ради отняла у него душу. Горчин не оставлял его одного, а я не оставлял их голодными. Потехи ради Иоаким из Бразды и Райко Стотник набросились на коробейника со спины, грозили, что оженят его с Сандой Сендулой. Для них он был никчемным обрывком будней. Гаврила вырывался. Глаза закрывали пряди сальных волос. Хрипел.
29