— Сейчас скажу, — он принялся считать. — Шесть. Семь, если считать священника.
Оника перебила:
— Папа сказал, что теперь Кэтлин сможет проводить с нами больше времени.
— Да? Так и сказал?
— Ага и у нас теперь две мамы!
— Нет, одна — резко сказал Джон-младший.
— Нет, две! — крикнула Оника.
— Нет, одна! — заорал он.
— И знаешь еще что, мам?
— Заткнись! — прикрикнул Джон, но Оника не стала обращать на него внимание.
Приносить хорошие новости — ее любимое занятие, поэтому она так бежала чтобы опередить брата.
— У Кэтлин будет ребеночек! У нас скоро будет новенький братик или сестричка! Через семь месяцев. — Оника явно гордилась собой.
— Я очень рада. — Бернадин вскочила с дивана — Лучшая новость за весь день, будь он проклят! Нет, замечательно! Надеюсь, ваш засранец-папочка счастлив со своей белой шлюхой! — Голос ее сорвался, руки затряслись. Бернадин бросилась к себе наверх и с грохотом захлопнула дверь. Жаль, ксанакс выкинула. А, пусть, так даже лучше, подумала падая ничком на кровать. Она лежала слушая, как стучит в окно ветер, но дети говорили так громко, что ей было слышно и их тоже.
— Довольна? Маленькая дрянь! — кричал Джон-младший. — Ты ее до слез довела!
— Это не я.
— Именно ты!
— Не я!
И тут Джон Онику ударил. Сильно.
— Это тебе за твой болтливый язык. Ты что, думаешь, она должна от радости прыгать из-за того, что какая-то другая ждет от папы ребенка?
Девочка что-то ответила, Бернадин не расслышала. Такого Оника от брата, похоже, не ожидала. Бернадин рассмеялась. Ничего, поделом. Давно надо было наподдать девчонке Совершенно не умеет себя вести — что в голову взбредет, то и ляпает. Как он ее а! Бернадин улыбнулась: хорошо, что сын ее понимает.
— Попробуй только подойти к ее комнате! — услышала Бернадин. — Я тебе еще врежу, только посильнее.
Бернадин встала, приоткрыла дверь и посмотрела в щелку. Ее сын нервно вышагивал по комнате напряженно о чем-то думая.
— Сядь сюда, дурочка, — велел он Онике — Будешь сидеть и повторять: „Я слишком много болтаю". Пятьсот раз. И не вздумай встать, пока я не разрешу.
Оника послушно села на диван.
Бернадин прикрыла рот рукой, чтобы громко не расхохотаться. Когда Оника сказала „я слишком много болтаю" в пятьдесят шестой раз, Бернадин уже закрыла дверь.
Лил дождь. Бернадин лежала под крахмальной белоснежной простыней и теплым зеленым пледом. В открытые окна, шевеля занавесками, приятно задувал прохладный ветерок. Дождь был такой сильный, а капли такие тяжелые, что казалось, будто миллионы пальцев постукивают по стеклянному окну в потолке ванной комнаты Ветер поднял в бассейне настоящий шторм, и вода выплескивалась через край. Необычная погода для октября. Бернадин удивилась еще больше услышав раскат грома, ведь сезон дождей уже давно прошел. Небо над горной цепью прорезала желтовато-лиловая молния. Водоотвод на заднем дворе — обычно небольшая сухая канавка — превратился в полноводную реку. Клумбы залило, а веранду просто затопило.
Она вспомнила, что Оника как-то сказала по поводу такого же ливня: „Боженька плачет". Сегодня такое объяснение показалось вполне разумным. Под потолком бесшумно крутился вентилятор. Бернадин зажгла лампу, но в комнате все равно было сумеречно. На коленях лежала книга, которую она даже не раскрыла. Всю неделю Бернадин пыталась не думать о Джоне и Кэтлин. Мысль, что он женился на другой, мучила ее. Не потому, что она все еще его любила. И не потому, что ревновала. Совсем нет. Просто потому, что… он всегда был ее мужем, а теперь стал чьим-то. А она вот здесь, одна и еще этот дождь. Как бы ей хотелось, чтобы рядом был кто-то, чтобы обнял ее приласкал, утешил.
Она подумала о Джеймсе. Джеймс. Джеймс. Джеймс. Всякий раз, когда ей становилось одиноко, она вспоминала Джеймса и ту ночь. Всякий раз, когда казалась себе старой, некрасивой, никому не нужной, она вспоминала Джеймса. И ту ночь. И всякий раз, когда хотела напомнить себе как хорошо может быть с мужчиной, она вспоминала Джеймса и ту ночь.
Бернадин закрыла глаза и унеслась мыслями назад, словно снова прижимаясь спиной к его груди, вспоминая запах его одеколона, жар его рук, его смех, каждое сказанное им слово. Подушка за спиной становилась его плечами, телом, губами. Она глубоко зарылась в нее и едва не произнесла его имя вслух, когда услышала тихий стук в дверь.
Бернадин села, провела рукой по лицу, поморгала и сказала:
— Входи.
Вошла Оника, что-то пряча за спиной.
— Что у тебя там?
— Угадай, — радостно улыбаясь, сказала дочь. Волосы у нее торчали в разные стороны, как проволока, от чего личико казалось слишком маленьким.
— Даже не представляю, — улыбнулась в ответ Бернадин.
— Ну, мамочка, постарайся. Пожалуйста.
— Хорошо, хороша Газета?
— Не-а.
— Моя сумочка?
— Не-а.
— Картинка? Ты мне нарисовала?
— Не.
— А какого оно цвета?
Оника посмотрела в потолок.
— М-ммм… Белого и коричневого.
— Конфеты?
— Не, не угадала.
— Тогда сдаюсь. Скажи маме, что там у тебя. Ну, пожалуйста.
— Письма! — с триумфом сказала она вытягивая руки вперед. От резкого движения конверты разлетелись по всей комнате.
— Ой, я нечаянно, — смутилась Оника и принялась собирать их с пола. Потом отдала Бернадин. В основном это были счета. Отличить их было не трудно, и Бернадин решила что разберет позже. И письмо. На ее имя. Из „Риц-Карлтона". С чего бы это они стали ей писать? Бернадин поспешила вскрыть конверт. Внутри оказался другой. Письмо не из отеля. От Джеймса. Великая сила мысли, подумала Бернадин.
— Мама а „придурок" — плохое слово? — спросила Оника.
Милая Бернадин! Похоже, ты решила не писать и не звонить. Боюсь даже думать, что ты выбросила мою визитную карточку, а сам я не могу до тебя дозвониться — твоего номера нет в справочнике, а где работаешь, ты мне не говорила. (Карточку я, конечно, не выкинула но что мне было с ней делать? А свой номер мне пришлось сменить. Этот осел Герберт покоя мне не давал.)
— Придурок? Слово как слово.
Ждать я больше не мог, но ты не оставила адреса, а я не сразу сообразил написать на отель. Знаю, ты могла решить, что та ночь — так, нечто проходящее, но как я сказал перед отъездом, для меня она значила очень много. Очень.
— А Элизабет говорит, это плохое слово.
— Это не очень хорошее слово, но это не ругательство.
— А мне можно его говорить?
В августе я схоронил жену. И каким бы кощунством это не звучало, я рад, что она больше не страдает. Я продал дом и практически все, что в нем было. Ни к чему все эти воспоминания, а так много места мне тем более не нужно.
— Нет, тебе нельзя.
— Почему?
— Потому что это не очень хорошее слово.
Я хочу снова увидеть тебя, Бернадин. И не просто встретиться на одну ночь. Если родственные души действительно существуют, то ближе тебя у меня никого не было. Я пытался тебя забыть, поверь, очень старался. Но не смог. Одно это уже что-нибудь да значит. Я не люблю играть или начинать что-то без цели. Я играю всерьез, а не просто, чтобы поразвлечься. (Господи, он хочет со мной встретиться!)
— А что оно значит?
— Что „оно"?
— Слово „придурок"?
— Чудной.
Знаю, ты, наверное, думаешь, вот, мол, плачется, жалеет себя, и тут есть доля правды. Но я знаю, что полюбил тебя еще даже до того, как мы подошли к двери той комнаты в отеле. Я не прошу у тебя обещаний или обязательств. Единственное, о чем я прошу — не отталкивай меня, давай попробуем развить наши отношения (Развить? Мне нравится это слово. И „полюбил". Тоже хорошо звучит. Мамочки! Он и правда всерьез!)
— Мам, а почему „чудной" говорить можно, а „придурок" нельзя?
— Потому что я сказала — нельзя.