— Да, Аникуша, когда уходит здоровье, на его место всегда приходит мудрость.
— Тоже верно, — виновато согласился Коберский.
Спускаясь вниз, он встретил на лестнице директора картины. Скляр взбегал по лестнице, шагая через несколько ступенек. Ко лбу прилипли мокрые то ли от дождя, то ли от пота волосы.
— Что случилось, Борис Семенович? — испуганно спросил Коберский. Сколько он помнил директора, никогда не видел его, важного, исполненного собственного достоинства, вот таким суетящимся, запыхавшимся.
— Ой, не говори, — устало откинул руки на перила лестницы Скляр. — В пять утра выбежал из гостиницы, бегал аж на Ферганскую пешком, Саида не было еще… Одолжи сто рублей, не хватает. Я уже в кассе взял, что только мог. Оставил задаток…
— Пожалуйста, — пожал плечами Коберский, — но объясни хотя бы, если не секрет…
— Понимаешь, умер один старый коллекционер, его дочь продает коллекцию, мне вчера поздно вечером позвонили. Причем всю оптом, там и дешевки много, но есть, знаешь, очень редкие марки… Боюсь, чтобы кто-нибудь не перехватил. Тебе, конечно, этого не понять, но для меня…
Скляр приложил обе руки к сердцу и умоляюще смотрел на Коберского. Тот знал, что Борис Семенович ярый филателист, но чтобы эта страсть так серьезно захватила отнюдь не молодого и не легкомысленного человека…
— Спасибо, дорогуша, верну с коньяком!
— Эх, мне бы ваши заботы, — со вздохом сказал Коберский.
Но Скляр уже не слышал его — мигом метнулся вниз…
Под гостиничным навесом, как и вчера, жался тот же табунок длинноногих девиц, ожидающих, когда же их позовут в массовку. Они сейчас были чем-то очень похожи друг на дружку, и, только внимательно присмотревшись, Коберский понял, чем же именно: у всех были одинаковые плащи — в коричневато-желтых, как на маскхалатах, пятнах. У входивших в гостиницу тоже были такие же пятна на плащах, и Коберский понял, что дождь был с глиной и песком.
Из гостиницы не по-юношески степенно вышел Жолуд, стройный и элегантный, чинно поздоровался с Ко-берским.
— Слыхать слыхал, но такого еще не видел, — кивая на девушек, усмехнулся Коберский. — Сроду не видел глиняно-песчаного дождя.
— Где-то в пустыне буря, и смерч забросал облака песком, — охотно объяснил Жолуд. И добавил. — А я вот в районе Балхаша был свидетелем соляного дождя. Когда он прошел, выглянуло солнце и подсушило все вокруг, такая необычная красота предстала перед взором, что описать невозможно. И крыши домов, и улицы, и люди — все блестело голубовато-белым блеском.
— Да-а-а, а нам, видать, обсыхать еще не скоро, — мрачно поглядел на низко плывущие над городом тучи Коберский.
— Не скоро, — сочувственно согласился Жолуд.
— Да вот… одна небезынтересная особа, — понизив голос, с кокетливой доверительностью заговорил Жолуд, — попросила меня достать верблюжьей шерсти.
Виталий шагнул из-под навеса под дождь и с ловкостью циркового факира вскинул вверх руку. Над его головой в тот же миг выпорхнул черный, перепончатый, как крылья летучей мыши, купол японского зонтика.
— Мне бы ваши заботы, — повторил Коберский и, подняв воротник плаща, нахлобучив на лоб брезентовую белую кепку, купленную на случай жаркого солнца, пошел по хлюпающим от дождя лужам в сторону едва различимых, казавшихся сейчас очень близкими, буквально замыкающими улицу, гор Копетдага.
Там, в конце улочки, надо свернуть направо, пройти еще немного и — кафе. Оно не похоже на восточное и вполне пригодно для съемки одного из эпизодов. Надо бы присмотреться к нему получше, хотя Леня Савостин там уже побывал.
На тротуаре морщилось рябью целое море воды, поэтому Коберский сошел на дорогу. Но его догоняла какая-то машина, и он снова вернулся на тротуар. Машина, обогнав его, остановилась у светофора, и Коберский увидел, что это такси, а в нем на заднем сиденье сидят в обнимку Цаля и звукооператор Лиля Мишульская. Лиля, заметив режиссера, опустила стекло и радостно-хвастливым голосом сообщила:
— А мы вот по случаю дождя в сторону Чули решили махнуть. Еще ни разу там не были, говорят, красотища — закачаешься! Особенно Фирюза.
Коберский хотел было сердито предупредить, чтобы Мишульская долго не задерживалась, но светофор вспыхнул зеленым светом, и такси, взревев, рвануло с места.
«Мне бы ваши заботы», — мелькнуло вновь у Коберского. Он шел, стараясь обходить холодные лужи, а иногда, забывшись, неуклюже ступал в них. «Многие, конечно, рады, что дождь, что можно посачковать, да и вообще относятся к съемкам, как и ко всякой рядовой работе, — с горечью думал режиссер. — Если бы хоть кто-нибудь из них знал, что для меня каждый новый фильм — это надежда из надежд. Каждый раз, приступая к съемкам, надеешься, что наконец-то будет что-то необыкновенное, такое, чего до сих пор не было. Страдаешь, мучаешься, ночи не спишь, места себе не находишь… А как страшно смотреть первый материал, какими неуклюжими, беспомощными кажутся первые кадры. В голове постоянно стучит одно и то же: эх, один бы, лишь один по-настоящему хороший фильм поставить бы… Это единственная мечта, единственное желание. У других филателия, скачки, автомобиль, увлечение женщинами, а у меня одно — фильм, пусть даже не такой, что потрясет мир, хоть когда-то и об этом мечталось… А теперь пусть просто хороший, настоящий, чтобы его долго-долго смотрели и помнили».