— Но… ко мне жена прилетает. Вот, только что письмо получил…
Коберский бросил уничтожающий взгляд на Скляра, и тот вдруг вспомнил, что режиссер отказывался от двойного номера, но именно он, директор, уговорил его: мол, большой, роскошный «люкс» — это как раз то, что совершенно необходимо постановщику, в нем при случае и группу можно собрать для производственного разговора, да и просто солиднее, по чипу.
— Сегодня приезжает? — виновато спросил Скляр.
— Может, сегодня, может, завтра…
— Туристы должны уехать, а если и останутся, потом что-нибудь придумаем, — просяще посмотрел на него Скляр.
Коберский молчал, горько думая о том, что большего наказания, чем подселить к нему Осеина, даже злейший враг не мог придумать. Добрейший Борис Семенович, конечно же, не хотел этого, вынудили обстоятельства, но, черт бы его побрал, мог же он найти и другой какой-нибудь выход: например, переселить к нему Сашу Мережко, сам бы, в конце концов, сюда временно перебрался…
Настроение режиссера понял и сам Осеин, однако сказал со своей обычной обезоруживающей прямолинейностью:
— Разумею вас, Аникей Владимирович, разумею и сочувствую. Боитесь, так сказать, психологической несовместимости? Она, как известно, противопоказана при полете в космос, при длительных экспедициях, ну а здесь, извините меня, выхода пока все равно нет, да и, надеюсь, за короткие земные сутки мы все же не перегрызем друг другу глотки.
— Да дело не в том, я же говорю, что жена…
— Уладим, все уладим, — заверил Скляр, умоляюще глядя на Коберского.
— Ну что ж, располагайтесь…
Скляр с облегчением вздохнул и удалился. Коберский уселся за стол, убрал записную книжку и бездумно уставился в чистый лист бумаги, пытаясь собраться с мыслями, сосредоточиться, вернуть в себя те чувства, с которыми он садился, чтобы писать жене письмо — нежное и благодарное. Но выходило сухо, неуклюже. Он написал коротко, что очень ждет ее, пожаловался, что все время идет дождь, но потом, подумав, что Галя прилетит гораздо раньше, чем дойдет письмо, решил вовсе его не писать, а позвонить вечером по телефону.
Он слышал, как дежурная принесла Осеину что-то из белья, как тот вынимал и раскладывал свои вещи, плескался в ванной.
Коберский порвал недописанный листок, хотел подняться и выйти, но вспомнил, что должен заглянуть Мережко. Хотя бы скорее! Но почему молчит Осеин? Обычно рта не закрывает, а сейчас будто его и нет в номере. Обиделся? Нет, он не из тех, кто обижается по пустякам, скорее всего, собирается с мыслями, чтобы начать нелицеприятный разговор о материале фильма.
Скрипнули пружины кровати — это Осеин улегся отдыхать. Устал с дороги? Тоже не очень-то похоже на него. Скорее всего, говорить вот так с ходу не намерен, тем более, что и сам Коберский пока что ни о чем не спрашивает. А может, он тоже ждет Мережко? Скорее бы Саша приходил!
Послышался щелчок зажигалки, потянуло ароматным дымком «Золотого руна». «Курит в постели», — брезгливо подумал Коберский. Захотелось и самому закурить, достал портсигар — сигарет в нем не было; пошарил в столе, проверил валявшиеся на подоконнике коробки от папирос — в них тоже пусто. Он собрал их и бросил в корзинку для бумаг. Но запах ароматного дыма еще сильнее возбуждал желание курить. Осеин, видимо, заметил попытки Коберекого отыскать сигарету.
— Прошу мои, — сказал он.
— Спасибо, — поднялся Коберский, взял из пачки, лежавшей на тумбочке рядом с кроватью, на которой расположился Осени, сигарету и тут же увидел, что куратор читает его режиссерский сценарий; только что он лежал на той же тумбочке, где и сигареты.
— Не возражаете? — спросил Осени.
— Пожалуйста, если плохо помните.
— Всего не упомнишь, хочу еще раз просмотреть.
Коберский вновь вернулся к столу, прикурил, с наслаждением несколько раз затянулся, думая, чем бы заняться, пока придет Мережко. Машинально достал записную книжку, стал листать ее, читая старые записи.
«Вчера подслушал разговор молодых. «Гениально снял», — сказал один. «А ведь до этого гнал серятину…» — «А все после контузии, что-то сдвинулось у него, и вот, пожалуйста, — гениально!..» Думал, шутят, а потом понял: говорят серьезно. Хотелось подойти, погладить их по головкам и сказать: «Чушь все это, мальчики, настоящее искусство всегда отличалось прежде всего здоровьем: Толстой и Гете, Чаплин и Эйзенштейн…»
«Больно слушать, когда несправедливо ругают тебя или твоего товарища. Но в сто раз больнее, отвратительнее, когда незаслуженно хвалят, льстят, подхалимничают, чувствую тогда себя мухой, попавшей в патоку…»