— У меня свидание, — солгал Мережко.
— Ну, придется тогда, наверное, с Цалей и Лилей, — скорбно заключил Осеин.
— А почему вы употребили такое пренебрежительное «придется», а? — возмутилась Мишульская, нервно выхватила из кармана своей курточки пачку «Столичных», зубами вынула, словно выкусила из нее, сигарету, щелкнула зажигалкой, глубоко затянулась и с презрительным вызовом уставилась на Осеина, ожидая ответа.
Тот нашелся.
— «Придется» потому, — сказал он с полунасмешливой, полуснисходительной улыбкой, — что Цаля ведь завязал, а в таких случаях раскачать его трудно, он человек железной воли. А Лиля без Цали, по всей видимости, не пойдет. В таком случае и придется провести определенную работу.
— Ничего у вас не выйдет, — сказала Лиля.
— Ладно, Цаля, входя в твое бедственное положение, угощаю сегодня я, — положил Цале на плечо руку Осеин.
— Нет, — твердо сказал Цаля.
— Нет, — покачала головой Лиля.
— Да у тебя, Митя, и не выйдет сейчас ничего, — сказал Мережко. — Я вам работку подбросил, пару сцен в кафе, посмотреть надо, завтра съемка. Коберский наверняка уже по всей гостинице тебя ищет.
— Ох мне этот Аникуша! — поднялся со скамейки Осеин и подчеркнуто неохотно зашагал по аллейке сквера.
— Ой, слава богу, что ушел, такой неприятный тип! — глядя вслед Осеину, сказала Лиля. — А умный, аж страшно…
— Да зря ты так на него, он ничего мужик, — проговорил Цаля.
— Для тебя все «ничего», которые тянут тебя в чайхану! — возмущенно ответила Мишульская и снова выдернула из кармана куртки сигареты.
— Лиля, хватит! — взяв ее за руку и засунув пачку обратно, сказал Цаля.
— Хорошо, — согласилась она и с какой-то кокетливой жалобностью взглянула на Мережко. — Жить не дает…
Цаля не поддержал ее игривого тона, нахмурился, бросив на Лилю укоризненный взгляд, и мягко коснулся рукава плаща Александра Мережко:
— А вот скажи, Саша, объясни мне, что происходит… Вот вынашиваешь идею, видишь и чувствуешь ее, как живую, но как только прикасаешься к бумаге, как только начинаешь писать — сразу же слова и мысли, которые так искрились в сердце, уме, вдруг тускнеют… И пропадает желание писать, понимаешь? У тебя бывает такое, Саша?
— Бывает, — вздохнул Мережко.
— А писать очень хочется. Эх, написать бы что-нибудь хорошо! Особенно этого хочется в те минуты, когда чувствуешь, как движимо, будто песок под ногами, уходит жизнь.
— «Движимо» — это хорошо. Сам придумал?
— Наверное, сам. Правда, иногда трудно разобраться, сам или где-то вычитал… Да какое это имеет значение? — Цаля задумался, затем полез к Лиле в карман, достал сигарету.
— Я хотел даже не об этом, а о том, что дни стали лететь как-то невероятно быстро. Раньше этого не замечал. Лет до тридцати жизнь идет медленно, словно в гору. И ты не видишь, что за той горой — зеленая долина или пустыня, но все же надеешься, что обязательно что-то прекрасное. А когда взойдешь, то не успеешь и осмотреться, как уже летишь вниз. Пустыня ли, долина ли — все равно быстро вниз, не зная, где та пропасть, которая поглотит тебя навеки.
— Цаля пессимист, — улыбнулась Лиля и снова потянулась за сигаретой.
Цаля хлопнул ее по руке. Она послушно сложила на коленях руки, вздохнула и сказала с наигранной, по-детски кокетливой капризностью:
— А Цаля меня не любит.
— Любит, он оптимист! — убежденно сказал Мережко.
— Сюжет мне плохо дается, вернее, его драматургия… Вот все, кажется, у меня есть: и о чем рассказать, и любопытные характеры — из жизни прямо выдернул их, — а закрутить все это так, чтоб… — Цаля стиснул зубы и, сжав кулаки, резко, с усилием крутнул ими перед собой, как шофер баранку при внезапной помехе на дороге.
— А знаешь, — ответил Мережко, — Щепкина-Куперник говорила, что самое существенное в Чехове — это раскрепощение рассказа от власти сюжета, от традиционных завязки и развязки.
— Ну, вам, литераторам, все что угодно можно, вас будут читать, лишь бы хорошо было написано, а у нас совсем другое. У нас в кино, если уж вздохнул, то выдохни, иначе тебе смерть!
— Ой, мы же опаздываем! — вскочила вдруг Лиля.
— Извини, — поднялся и Цаля, тоскливо поглядев на Мережко.
— Далеко?
— В теа-а-атр! — трагическим голосом произнес Цаля.
— Представляете, Саша, оказалось, что Цаля уже целых двенадцать лет не был в театре! Ужас!