Акджагуль зарделась и легким движением руки поправила свои не по-восточному светлые прямые волосы.
10. Воспоминание о шукшине
Коберский открыл балкон, чтобы выветрился табачный дым. По-прежнему сеял дождь, но все уже, видимо, свыклись с ним, город жил своей привычной вечерней жизнью: хлопали дверцы такси, натужно гудели, набирая скорость, троллейбусы, из сквера доносились звуки гитары, а в соседней подворотне ворковал чей-то неокрепший басок, перебиваемый прыскающим девчоночьим смехом.
Становилось зябко. Коберский прикрыл балкон, погасил большую, круглую, со слабыми тусклыми лампочками люстру, включил на тумбочке у кровати яркую настольную лампу, разделся и, съежившись, нырнул во влажные простыни отсыревшей постели. У него уже стало привычкой перед съемками ложиться рано. И он умел засыпать быстро, несмотря на то, что не шли из головы мысли о завтрашней съемочной площадке. Вот и сейчас он выронил газету, потянулся к лампе и выключил ее. Но почти в тот же миг раздался осторожный стук в дверь.
— Да не закрыто! — раздраженно проворчал Аникей Владимирович, полагая, что это вернулся Осеин (потому-то и не запирал дверь).
Но в ярко осветившемся проеме дверей появилась женщина и тут же быстро отпрянула.
— Ох, извините!
Он узнал голос дежурной.
— Да входите, если разбудили, — сердито сказал Коберский, чувствуя, как улетучивается сон.
— Извините, бога ради, Аникей Владимирович, никак не думала, что вы уже спите, — виновато лепетала женщина.
— Да входите же! — Он включил свет.
Она вошла, все еще извиняясь.
— Что случилось?
— Понимаете, — смущенно заговорила дежурная, — тут мы поспорили… «Калину красную» — это Шукшин про себя делал или как? Ко мне подруга пришла, ну и говорит, что это он про себя, из своей жизни, из биографии, значит… А я и говорю — нет, он был учителем в школе, потом ВГИК окончил, сама ведь читала.
— Почему же вы ей всего этого не объяснили? — еще больше рассердился Коберский и закурил.
— Да она говорит, мало ли что напишут. У нее, мол, сосед из заключения вернулся, дак вместе с Шукшиным отсиживал, вместе лес валили, в хоре лагерном пели, а освободили их по амнистии. Я, говорит, сюда подался, а Шукшин прямо в Москву, кино про это снимать… А я отвечаю, вот Аникей Владимирович его, должно, хорошо знает. Я вас в журнале на фотографии с ним видела.
— Скажите вашей подруге, что я подтверждаю ваши слова, что ее ввели в заблуждение, — раздраженно ответил Коберский.
— Спасибо, большое спасибо, — благодарно и даже как-то победно закивала дежурная.
Сна как не бывало. Может, спроси дежурная о ком-нибудь другом, он все же сумел бы себя заставить спать, но сейчас даже не старался: встал, надел шерстяной спортивный костюм, открыл балкон, взволнованно закурил и думал с грустью: «Вот и о тебе, Василь, уже сочиняют небылицы, а значит — слава. При жизни робко она шла к тебе. Читали Шукшина-писателя, знали Шукшина-актера, меньше — Шукшина-режиссера. Ярко бросилась в сердце «Калина красная», фильм мученический. Да и другие тебе давались нелегко, как и всем, кто шел в искусстве непроторенной тропкой…»
И ему вдруг вспомнился Шукшин — не таким, каким он был в последние годы, всегда усталым и немного больным, а совсем молодым, каким запомнил его с первых встреч, еще мальчишкой. Эх, надо бы все записать, чтобы осталось, — возможно, кто-нибудь когда-нибудь прочтет…
Аникей подсел к столу, открыл записную книжку и стал торопливо писать: «Я познакомился с Василием Шукшиным в конце пятидесятых годов, летом, еще будучи мальчишкой, во дворе Одесской киностудии…»
Ему не понравилась такая протокольная сухость, хотелось по-другому, ведь это было не просто знакомство с будущим товарищем и коллегой, а начало всех начал, это, в конце концов, было детство и его голубая колыбель — Одесса.
И Аникею вдруг показалось: это было так давно, что тот худенький белоголовый мальчишка совсем не он, Коберский, а кто-то другой, хотя очень-очень знакомый и чем-то странно похожий на него. Может быть, поэтому он и начал от третьего лица…
«Мальчишка жил неподалеку от киностудии в узком переулке, начинавшемся у Пролетарского бульвара и круто сбегавшем к морю. Дворы переулка в пыльных акациях были обнесены заборами из желтого, пористого, как пчелиные соты, камня, добытого из чрева Одессы — катакомб. Мальчишка, как и все его сверстники-одесситы, больше всего любил море, до неправдоподобия синее в солнечные дни и свинцово-печальное в непогоду. Когда ветер дул с моря, он вместе с крутыми волнами, перевитыми водорослями, прибивал к берегу множество мелких кисельно-скользких медуз, купаться становилось неприятно, и мальчишки устраивали игры или просто лежали на горячей гальке, бродили по опустевшему, словно осенью, пляжу.