После завтрака Коберский и Мережко поднялись в номер к режиссеру. Перед их приходом здесь уже успела побывать уборщица: кровать была застелена, в запотевшем графине свежая вода, чайник и пиалы аккуратно сложены на столике, ворса ковров на полу ершилась от недавно утюжившего их пылесоса. Все остальное здесь находилось в величайшем беспорядке: на двух холодильниках, в которых хранилась пленка, навалом лежали газеты и журналы, крохотный письменный стол бугрился от рукописных листов бумаги, потертых сценариев, страничек со схемами съемок. И по всему этому было разбросано великое множество плохо очиненных карандашей, шариковых ручек, сигаретных коробок. На креслах, подоконнике, тумбочках валялись альбомы, географические карты, словари, справочники. В этом великом хаосе мог разобраться один Коберский, и если к чему-то прикасалась услужливая уборщица, режиссер приходил в ярость.
— Присядем, — предложил Коберский.
— Где? — ухмыльнулся Мережко.
— А вот…
Коберский сбросил с кресел на пол альбомы и карты. Сели друг против друга, подвинули кресла к открытому мокрому балкону, закурили.
— Что говорят о картине на студии? — искоса поглядев на Мережко, нетерпеливо спросил Коберский.
— Почему не прислал материал? — не отвечая на вопрос, спросил Мережко.
— Два дня тому назад я послал пятьсот метров, — вздохнул Коберский.
— Но это же не все…
— Больше нет. Ты же видишь, как снимаем…
— Вижу. Но знаю, что вы сняли больше. По отчету — больше.
— Так что все же говорят там? — уже без запальчивого любопытства, а скорее с ленью уставшего человека повторил Коберский. — Что болтают? Только честно, не надо меня успокаивать.
— Тебя волнует коридорная болтовня?
— Это барометр… Без причины материал вызывать не станут.
Мережко помолчал, размышляя, стоит ли говорить режиссеру правду. Ведь все равно то, что болтают о картине недоброжелатели Коберского, по мнению Александра, слишком далеко от истины, хотя и есть в этих разговорах доля правды. С самого начала работа над фильмом сложилась неудачно. Актриса, утвержденная на главную роль, не «потянула», и поэтому, еще до экспедиции в Ашхабад, почти все павильонные съемки пришлось повторить. Это лихорадило группу, вызывало много кривотолков на студии, даже люди, всегда верившие в режиссера, или смущенно отмалчивались, когда речь заходила о картине, или сочувственно пожимали плечами: все, мол, в искусстве возможно, даже гении не застрахованы от неудач, а Коберский еще не гений.
— Молчишь? — словно издалека донесся до Мережко голос режиссера.
И Мережко, всегда сдержанный, уравновешенный, вдруг выпалил сердито:
— Говорят, что ты с фильмом зашился!
— А-а-а, говорят… — болезненно поморщился Коберский и стал глядеть в открытую дверь балкона: там снова шел дождь.
Мережко тут же пожалел о сказанном. Скрывать, конечно, ничего не следовало, тем более, что Коберский, спрашивая, другого ответа и не ждал: он прекрасно знал студию. Но сказать все же надо было как-то по-иному…
— Что ж, все правильно. — Коберский с силой провел ладонью по лицу, как бы пытаясь разгладить болезненно проступившие морщины, и повторил. — Все правильно, все закономерно. Судьба режиссера всегда напоминает мне судьбу футболиста. Пока тот забивает виртуозные голы, его носят на руках, стал «мазать» — болельщики орут: «С поля!»
— Ну уж, так прямо и «с поля», — ободряюще улыбнулся Мережко. — А может, те правы, кто сомневался в сценарии? Сейчас уже и об этом говорят.
— А сам-то ты как думаешь?
— Не знаю…
— «Не знаю», — передразнил Коберский. — Вот это твое интеллигентское, рахитичное «не знаю» многим на руку. Конечно, тот, кто не сомневается, — не художник. Но все это следует держать в себе и не хныкать, не исповедываться перед каждым. И всегда помнить, что ты живешь в самом прекрасном, но вместе с тем и в самом злом мире — в мире искусства. Он разделен на два лагеря: на талантливых и бездарных. На подвижников и рвачей. Не всегда сразу и поймешь, где те, а где другие.
— Понесло, — снисходительно улыбнулся Мережко.
Коберский смутился, и сам, вероятно, понял, что «понесло», но тут же, щелкнув зажигалкой и окутав себя облаком сигаретного дыма, сердито, хотя уже и без прежней запальчивости, продолжал:
— А главное — очень трудно порой разобраться, кто с тобой, а кто против тебя. Все сочувствуют, все советуют, все улыбаются. А ты говоришь «не знаю». Да за это «не знаю» потом тебя же и секут, оно на пользу именно тем, кто действительно ни хрена не знает!