Теперь-то я понимаю, что все эти годы был под бдительным и умным присмотром отца. Он создавал для меня среду обитания, которая помогала мне заниматься тем, чем я хотел. Еда и одежда, само собой. Но когда я поступил на вечерний факультет филфака и каждые полгода должен был приносить справки с места работы, отец регулярно снабжал меня этим справками, пользуясь тем, что многие его подчиненные по фронту стали к тому времени большими начальниками. Благодаря этому я мог днем ходить на лекции и семинары психологиче ского факультета, слушал, хоть и не регулярно, Ананьева, Веккера, Кона, ходил на семинары Палея и, можно сказать, получил за те же годы второе образование.
Однажды отец принес в дом роскошный альбом «Пушкинский Петербург». Как-то ведь вычислил эту книгу для меня! По моим глазам сразу понял, что вычислил правильно. Но на всякий случай спросил: «Тебе очень нужна эта книга?» Альбом стоил 25 рублей, примерно четыре-пять дней семейной жизни, а то и неделя. Он до сих пор стоит у меня на почетном месте в круглом угловом шкафу.
В театр родители ходили редко. Но мимо отца не прошло мое помешательство, которое заставляло меня чуть ли не через день простаивать в ожидании лишнего билета в Большой драматический театр, который был напротив нашего дома. В БДТ начальником осветительского цеха работал его друг. До сих пор не понимаю, как отец уговорил его сделать мне такой подарок. Товстоногов категорически запрещал присутствовать на репетициях посторонним. Замеченным в пособничестве грозило немедленное увольнение. И тем не менее, я много часов провел на репетициях второй редакции спектакля «Идиот».
Николай Трофимов репетировал сцену в вагоне. Товстоногов был недоволен. Вдруг он поднял к себе согнутую в колене ногу, наклонился к ней, улыбаясь, и сказал: «Понятно?» – «А, как в том анекдоте?» – сказал Трофимов. «Ну да, да!» Сцена пошла.
Роза Сирота подолгу, шепотом разговаривала с Дорониной – Настасьей Филипповной. Та сжимала в руках меховую муфту. Она ходила волнами, как шея зверя. Становилось тревожно. Это движение потом вошло в спектакль.
Долго не получался первый выход Стржельчика – генерала Епанчина. Вдруг Смоктуновский сказал: «Георгий Александрович, можно я покажу?» И показал. Блистательно. А Стржельчик тут же блистательно повторил.
«Где я видел эти глаза?» – сомнамбулически произносил Смоктуновский, сидя на диване и сосредоточившись на каком-то оранжевом предмете. «Что это там у вас?» – не выдержал Товстоногов. «Это Кеша в паузах апельсином закусывает», – сказал Кузнецов, игравший одного из компании Рогожина. «Убрать немедленно!» Апельсин заменили какой-то картонкой. Смоктуновский как будто не заметил подмены и по команде режиссера продолжал: «Где я видел эти глаза?»
Юрский играл Фердыщенко. Товстоногов, не объясняя никаких сверхзадач по Станиславскому, диктовал ему сцену в гостиной Настасьи Филипповны. «Вы скажете это, потом сделаете три шага вперед. Здесь, повернувшись чуть влево, добавите… Пройдете Ганечку, не замечая. Обойдете Настасью Филипповну. Зайдете за рояль. Возьмете два бокала и легонько ударите их друг о друга. Потом скажете последние слова».
И вот, опять же, ничего этого я не рассказывал отцу. Но он как-то понимал, что со мной происходит. Потому что на следующий день снова звонил другу, и я снова тайком пробирался на репетицию.
Видя, что я провожу часы за сочинительством, отец купил мне старую портативную машинку «Олимпия», которую ему продал его сослуживец «задешево» (180 рублей новыми деньгами – огромная сумма) и только с условием, что она «попадет в хорошие руки». При этом из деликатности отец ни разу не спросил меня, что я, например, сегодня написал и что на этой машинке отпечатал? Сейчас мне эта деликатность кажется излишней.
Так же, искренне радуясь моей новой книге и доставая из заначки бутылку, чтобы «это дело отметить», он никогда потом не высказывал о ней своего мнения, я и сейчас не знаю, читал ли он их? Жизнь его сворачивалась на моих глазах. В старости он стал читателем газет.
В связи с хрущевским сокращением армии отца, к тому времени уже майора, уволили в запас. Это был крах. Он любил ходить на службу в академию, любил начищать вечером пряжку и пуговицы на кителе, любил военную форму. А я тогда навсегда полюбил слово «майор». В сорок пять лет жизнь надо было начинать заново.
Отец устроился главным электриком в гостиницу «Октябрьская». Но слово «главный» не могло вернуть ему утерянного положения. Настоящая жизнь осталась в прошлом, может быть, на войне. Я понимал его переживания, но собственные перспективы меня волновали, конечно, больше. Иногда я приходил к нему в гостиницу, и отец вел меня через ресторанный зал в буфет, куда посетители не заходили. «Любочка, – говорил он, – налей нам с сыном по пятьдесят грамм коньяка. И шоколадку. И лимончик. Ты лимончик будешь?»