Всё это было бы уместно при выступлении перед любой аудиторией в СССР, здесь же все пропагандистские уловки вызывали раздражение. В СССР к тому были созданы нужные условия. Во-первых, у нас на родине люди подвергались длительной и непрерывной обработке пропагандой, внедрившей привычку не замечать или покорно воспринимать во всех выступлениях смешение правды с ложью. Там это усугублялось ещё и односторонностью информации, и, как следствие всего этого, выработалась привычка не слушать, не раздумывать и не вникать в слова пропагандиста.
Во-вторых, в СССР за спиной пропагандиста незримо всегда стояли двое: Страх и Принуждение. Сказать у нас на родине вслух что-нибудь противоречащее официальному мнению чревато большими или не очень большими, но всегда неприятностями.
Ни одного из этих условий здесь не было. Здесь люди несколько лет не подвергались гипнозу советской пропаганды. Но зато, особенно те, кто жил у немецких крестьян или работал на небольших фабриках и общался с иностранцами, получили возможность видеть чужую жизнь своими глазами и сопоставлять её со своей. Поотвыкли здесь люди и от боязни сказать лишнее боязни, присущей всем жителям Советского Союза. А главное, чего не видели ни капитан, ни майор, это то, что за нашей спиной не стояли ни Страх, ни Принуждение. Вместо этих чудовищ немного позади стоял негр и меланхолически жевал резинку. И то он протиснулся вперед лишь тогда, когда спокойный до этого разговор всплеснулся криком.
Советские офицеры явно не учитывали ни своей аудитории, ни ее настроения. Люди хотели просто поговорить по душам с представителями родины. Хотели получить прямые и честные ответы на свои вопросы. Хотели знать, что сейчас делается в СССР, что будет с ними по возвращении, какие на этот счёт имеются постановления и т. п. Ничего этого откровенно сказано не было.
Ни майор, ни капитан или не знали, или не желали принимать во внимание, что среди нас было много колеблющихся между выбором: ехать в Россию или оставаться здесь? Особенно такое настроение было сильно у людей, работавших у крестьян и на небольших предприятиях. У живших по лагерям и шахтам это было менее выражено. Там они общались только между собой, были более забиты и как бы продолжали находиться в недрах советского общества.
Общее настроение было довольно сумрачное. Люди как бы внутренне чувствовали, что в СССР многим из них может не поздоровиться. Кое-кто считал, что все бывшие в плену, да и гражданские лица, принудительно вывезенные немцами в Германию, дома у себя попадут в категорию неблагонадежных. Да и жизнь там, особенно первые годы, будет нелёгкой. Раздражение всё возрастало и достигло апогея, когда сообщение капитана закончилось, а если сказать точнее, то было скомкано. Теперь беспорядочно посыпались вопросы и реплики.
Офицерам явно претила непривычная для них вольность вопросов, высказываний и реплик. Нас же не удовлетворяла уклончивость их ответов, всевозможные общие места, увёртки и отговорки, повторяю, уместные при выступлениях в Советском Союзе. Наконец копившееся раздражение прорвалось: вперёд выскочила не очень молодая, высокая, плотная, разбитная хохлушка. Широко расставив ноги и упершись в бока руками, она дробно и певуче зачастила:
- Ну зачим я до тоби пойду? Чи я твоего колхозу не бачила? Да я ж у нимки два роки працувала, так заробила бильше, чим у тоби в колхози за десять. Ты тилько побачь, яки на мини чоботы?
Тут озорная и языкастая баба неожиданно вскинула ногу вверх, чуть не задев лицо капитана. Последний отшатнулся назад. Толпа при этом разразилась хохотом и одобрительными выкриками. Правда, были слышны отдельные возгласы, порицающие такое неуважение к представителям, но эти возгласы потонули в общем одобрении и шуме. Заявление хохлушки послужило как бы сигналом. Теперь в таком же духе и тоне говорили и кричали другие. В то же время, как я заметил, часть собравшихся была настроена миролюбиво и помалкивала. А некоторые вообще такой агрессивности не одобряли. Но таких было мало.
Офицеры тоже что-то резко и громко говорили, но что именно, из-за общего крика и гама разобрать было невозможно. Вдруг майора взорвало и он, покрывая общий гвалт, закричал:
- Изменники! По лагерям сгноим!
Это было неосторожно. Толпа решительно двинулась вперёд. Здоровяк матрос Мишка, задыхаясь матерщиной, затряс капитана, схватив его "за грудки". На майора навалились женщины. Было странно видеть, как ещё недавно такое самоуверенное лицо капитана побледнело как мел и исказилось страхом. Не лучше выглядел и майор, которого трепали женщины. Могло всё кончиться плохо. Положение спас негр. Он вытащил свой увесистый пистолет и, подняв его над головой, несколько раз выстрелил в воздух. Толпа сразу сникла и стала расходиться.
Кругом идут разговоры о том, что сейчас делать: ехать домой или оставаться на Западе. Теперь видно по всему, что скоро будут отправлять в Россию. Как мне кажется, есть немало желающих остаться на Западе. Есть искренне рвущиеся в Россию. Однако, как всегда, большинство ко всему равнодушно: лишь бы самому ни о чём не думать. Таким безразлично, куда их повезут и что с ними будет.
Вечером после митинга меня остановил Иван Фёдорович и решительно объявил:
- Послушай, давай останемся. Сегодня же ночью уйдём из деревни.
У меня ёкнуло сердце. Я растерялся и сказал первое, что пришло в голову:
- Что ты, Иван. Ведь языков не знаем.
- Я немного знаю. На первое время хватит. Как-нибудь перебьёмся, а там устроимся.
- Нет, Иван, поедем в Россию.
Иван Фёдорович долго в раздумье молчит, потом как бы нехотя цедит:
- Вдруг ты про меня проболтаешься; тогда мне там крышка.
- Нет, Иван, этого я не сделаю.
- Я тебе верю. А, может быть, всё-таки останемся? Вот и полячка (это его временная жена) говорит, что пока можно поработать у её хозяев, а там видно будет.