Выбрать главу

Лёхе могли сообщить о «червях» только мои следователи. После «червей» я его понял. Он выдал себя, и после червей жить мне с ним стало легче. Доселе я думал, что мне не повезло с сокамерником, вот достался психопат. Выяснилось что невезуху организовали.

Он был неглуп от природы. Но как большинство русских людей не сумел себя реализовать. А возможно в этом и было его предназначение – стать Иудой, и как Эдуард Вадимович был счастлив арестом любимого писателя, так и Лёха был счастлив своими достижениями – смотря телевизор или слушая радио возможно чувствовал себя Великим Человеком – «этого я довёл до чистухи, я его свалил!» – очевидно злобно переживал он, глядя на «процессы». Я думаю, этот кабан с каменной, изъеденной прыщами спиной был их лучшая сука из целой стаи сук, прописанных в крепости Лефортово. Он был просвещённой сукой, «прочитал все книги», в библиотеке КГБ, так он по крайней мере говорил, при мне за полтора месяца он не прочёл ни единой. Он знал русскую историю, правда знал её скорее по историческим романам. Он любил поговорить о Дмитрии Донском или Иване Грозном. Но никогда не слышал имён шлиссельбуржца Морозова., Льва Гумилёва или Фоменко и Носовского. Он был недоделанный кусок, чуть-чуть обтесался самообразованием, но до крайности ограничен и реакционен, как многие в тюрьме. И в то же время упрям. И психопат.

Однажды утром он наехал на меня за то, что я, по его мнению, недостаточно тщательно мою руки. Он ещё лежал в постели, один только глаз открыт, но какая же сука, он подглядывал, как я мою руки. Он сказал, что немытыми руками я хватаюсь потом за его миску, а у него слабый желудок, и он может заболеть дизентерией. Я ничего ему не ответил, только посмотрел на него выразительно. Когда через час нас вывели на прогулку, он всё ещё продолжал бубнить о дизентерии и о том, как взрослый мужик не умеет умываться и после жопы лезет руками в его миску. Я остановился и сказал ему: «Алексей, у тебя просто херовое настроение и ты срываешь его на мне». Его всего перекосило. «Ты хочешь сказать, что я говорю неправду?»

«Ну да» – сказал я. «Я мыл сегодня руки так же и столько же времени, что и в обычные дни. Но сегодня у тебя херовое настроение. Сегодня тебе, может быть тоскливо, может быть, у тебя приступ депрессии, в тюрьме это частое дело…»

«Да ты знаешь, что с тобой будет, если ты попадёшь на Бутырку?» – губы у него дрожали. Я подумал, что он меня сейчас ударит. Но надо было дать ему отпор. У меня некрепко держатся два передних зуба, надо будет выставить на него голову. Правда у меня были четыре сотрясения мозга.

«Знаю, – сказал я, – Ты меня просветил. Меня опустят на дальняке, засунув голову в дальняк, я буду орать при этом, но никто не придёт мне на помощь» – сказал я с вызовом. Я хотел было добавить, что ему, суке, на Бутырке или на зоне пустят заточку под рёбра, но не сказал, побоялся скандала. Я, надо сказать, всё время думал, что подумают обо мне Zoldaten, я хотел выглядеть железным революционером. Мы стояли друг против друга в узенькой клетке прогулочного дворика, сверху над нами решётка и весеннее слезоточивое небо. Он, рано полысевший, в тапочках, в синих тренировочных штанах и в фуфайке, я в фуфайке, в синих лефортовских штанах и в турецких туфлях. Я был выше его, а каменные мышцы Минотавра у него были скрыты фуфайкой. В нормальной жизни я бы прошёл мимо такого, не остановив на нём взгляда, решив бы, что передо мной лох. Но тут он стоял – моя основная проблема, моя вынужденная семья, мой партнёр, мой сокамерник, возможно я видел часть его снов, моя голова упиралась в его ноги. Основная моя проблема, стоял, и не обойти его было, не объехать.

«Ты боишься меня» – сказал он.

«Ты истерик», – сказал я.

«Я могу отправить маляву, и когда ты приедешь на зону, тебя уже будут ждать…»

«И опустят на дальняке за то, что я написал мой первый роман», – закончил я. «Я давно ни хера не боюсь, Алексей. Я видел смерть много раз, ты забываешь, что я был на фронте, по мне стреляли, однажды поразили машину, шедшую впереди, я три раза ходил в атаку, Алексей! Пойми, кто перед тобой. Я не бюджетник, очнись!»

«Хуйня», – сказал он. «Тюрьма – особый мир. Здесь вольных заслуг не признают. На Бутырке Беслану Гантемирову ебало набили. Я видел афганца, которого руками заставили дальняк чистить, и чистил, старательно…»

Прапорщик настороженно смотрел на нас сверху.

«Всё в порядке старшой !» – сказал ему Лёха. И мы молча стали ходить по клетке в разные стороны. Когда в десятый раз он проходил мимо, лицо у него было стиснуто в камень. Мне также было не по себе. Тяжело и противно.

«Я могу тебя убить ручкой в ухо, ночью, когда ты спишь», – прошипел он. «Маньяк, проповедник гомосексуализма и растлитель малолетних девочек…»

«Больной», – сказал я. – Тебе кто – нибудь сообщил, что твой диагноз – психопатия?"

Нас вернули в камеру и там мы оба заткнулись. И двое суток не разговаривали. Мне было даже хорошо. Я целыми днями писал в блокноте о священных монстрах, великих людях моего Пантеона. Но даже в тех ролях, которые нам дала судьба, мы не могли идти против натуры человеческой. С кем-то нужно было разговаривать. Иначе сойдёшь с ума, а «Русское радио» со своими песенками про девочек поможет сойти.

Потому я – «объект разработки» и он – «информатор» – помирились. Поводом послужил проект нового закона о наркотиках, поданный в ГосДуму Президентом. В законе за содержание наркопритона сулили до 20 лет тюремного заключения. Мы оба ахнули и заговорили. Что было делать. И ему очень хотелось получить УДО. Если бы я во время ссоры нажал на выключатель, и над дверью нашей камеры загорелась бы лампа «вызова», пришли бы Zoldaten, и я попросил бы убрать его, потому что он меня терроризирует, так сказал бы я, он лишился бы бесповоротно своего УДО. А так у него оставалась надежда. Что касается меня, то я не хотел чтобы Zoldaten, а за ними и начальство изолятора, решили, что я слаб. Потому я вытерпел его и научился им манипулировать.

Типичное утро выглядело так. Я просыпался и в ногах моей же кровати писал на тюремной тумбочке, называемой в тюрьме «дубок». Лёха спал чутко, я был уже весь в работе, когда слышал его голос: «Донос на меня пишешь начальнику изолятора?» Я молчал. «Сидит как мышка, а пишет донос», – продолжал он.

«Ты эгоист и тиран, – отвечал я, не отрываясь, – думаешь, что все только тобой и заняты».

«Если не донос, зачем другой рукой прикрываешь?»

«Да не прикрываю, а держу тетрадку, одной рукой кто же пишет, Алексей? Ты давно сам ручку в руке держал?»

«Дай почитать, чего пишешь».

«Алексей. Это мои записи».

«В тюрьме ни у кого нет ничего своего. Только общее. Дай почитать. Я только хочу посмотреть, чтоб ты обо мне ничего не писал».

Неожиданно для себя я даю ему тетрадь. Так проще. Начинается она с критики Булгакова. Я пишу, что роман «Мастер и Маргарита» нравится обывателю, потому что возвышает его и его бутылку с подсолнечным маслом до Христа и прокуратора Иудеи. Булгаков льстит обывателю.

"А чего, правильно ты его, – одобряет мой личный стукач. «Правильно». Он втягивается в чтение содержимого моего блокнота и умолкает. Так как я пишу во втором блокноте, то получаю желаемую тишину и углубляюсь в работу.