Мгновенно проглотив ничтожную суточную порцию эрзац-хлеба, запив ее горьким эрзац-кофе, не насытив, а только раздразнив свой желудок, по определенному сигналу все строятся на утреннюю поверку.
Выстраивались спиной к своему карантинному блоку, по десять человек в ряд, в затылок друг другу. Затейными громадами каменных блоков на главной площади лагеря шуршали об асфальт колодки, слышались звуки оркестра, чувствовалось дыхание громадной массы людей. Сквозь клубы густого тумана с трудом пробивался свет мощных прожекторов, заревом поднимаясь над крышами каменных блоков, слышались глухие, растворенные туманом команды через мощные рупоры. Что делалось там, на главной площади лагеря, какие там совершались таинства — нам было неизвестно, но стоять приходилось часа два, неизвестно чего ожидая. По какой-то непонятной команде все сдергивали шапки и замирали по стойке «смирно». Появлялись эсэсовцы, бегло просчитывали десятки, сверялись с данными блоковых и поспешно уходили. Боялись заразы и брезговали карантинными условиями.
Разбавленная рассветом, постепенно светлеет туманная мгла. Лицо, руки, одежда становятся влажными. Сырой холод проникает в самое нутро, так что кажется, человека можно выжать, как губку.
Получив команду расходиться, стремимся проникнуть в барак, чтобы согреться, но там идет уборка помещения. Штубендинсты, в основном хорошие, душевные ребята, отбивая натиск толпы, начинают звереть. Наш знакомый, Димка, закрывает широкой спиной дверь и, размахивая шваброй, неистово орет:
— Назад, вам говорят! Назад, идолы. Дайте хоть немного навести чистоту. Ведь вам же, паразитам, в чистоте легче сохранить вашу паскудную жизнь. Ведь чистота не для немцев, а для нас с вами. Ну как вы не понимаете, черти полосатые!?
И замерзшие полосатые черти, хотя и с трудом, но начинают понимать. Несмотря на слабость, многие прыгают на месте, бьют себя по бокам руками, чтобы как-то согреться. Некоторые садятся к самой стене, свертываются в три погибели и, натянув на голову свою скудную одежонку, пытаются согреться собственным дыханием.
Проходит еще часа полтора, и бухенвальдское утро вступает в свои права. Клочья разрозненных туч летят над нашими головами, цепляясь за верхушки деревьев, пропитывают все сыростью, и кажется, что нет уже ничего сухого в этом проклятом месте.
Наконец уборка закончена, и громадной толпой вваливаемся в помещение. Пахнет вымытыми полами и лизолом, который добавляют в воду для дезинфекции.
Четырнадцать дней карантина мы сами располагаем своим временем, и уже сейчас начинают проявляться индивидуальные особенности каждого. Вот пожилой украинец по-хозяйски усердно пришивает к подкладке своего пиджака большой кусок материи. Изобретает внутренний карман. Вот худой, дрожащий от холода человек носит на вытянутой перед собой ладони полпорции хлеба и, выпячивая большой кадык на худой шее, как-то очень жалко повторяет:
— За две закурки. Всего за две закурки.
Небольшой рыжеватый паренек с глазами навыкате самозабвенно хохочет, рассказывая трем собеседникам какой-то анекдот. Смеется только сам рассказчик, а двое его слушателей, хотя и смотрят на него, но не только не слышат, а пожалуй, и не видят, каждый думая о чем-то своем, далеком. Третий неожиданно зло, сквозь зубы бросает только одно слово:
— Балда! — и, круто повернувшись, уходит. Парень недоуменно хлопает глазами и умолкает.
Мой товарищ и спутник по побегам Иван сидит на краю нижних нар, уперев локти в колени и спрятав в ладони лицо. Все его большое, сильное тело выражает глубокую, безысходную тоску. О чем он думает? Может быть, о том, как в 1942 году пытался посадить свой горящий бомбардировщик и очнулся в плену? Или перебирает в памяти свою не очень длинную жизнь? Или вспоминает наши совместные побеги и скитания по штрафным лагерям и тюрьмам Германии?
Вокруг подполковника Смирнова, как всегда, крутится народ, и я замечаю, что не только авторитет старшего командира тому причиной. Вот он сидит за столом, сцепив пальцы сложенных перед собою рук. У него простое умное лицо и какое-то особое обаяние пожилого, повидавшего жизнь и умудренного ею человека.