И трудилась. Стала еще больше грустной и молчаливой. Все о чем-то думала, даже бабушкины попреки как бы не замечала. У меня же в это время появились заботы, мешавшие видеть, что происходит с нею. И мы как бы отдалились друг от друга. Это, очевидно, тоже угнетало ее.
А мои заботы были такие. Начиналась учеба в школе. Отец обещал, что запишет меня. Но вот все пошли в школу, а мне дядя Александр сообщил, что я не принят. Из-за малолетства. В первый класс принимают с восьми, а мне нет и семи. Я в рев. Рев перешел в истерику. И дядя, чтобы утешить меня, обещает пойти со мной к учителю. Я несколько успокаиваюсь. Рассказываю, что букварь знаю уже наизусть. Мой брат Иван, который поступил в школу в 1911 году, и теперь шел в 3-й класс, был моим учителем. Я учился по его букварю, читал его книги.
Дядя, выслушав все это, берет меня за руку, и мы идем в школу. Дядя входит в здание, оставляя меня на крыльце, и долго не возвращается. Когда он, наконец, показывается с расстроенным лицом, я бросаюсь к нему: — «Нэ приймае», — произносит он грустно. Я падаю на крыльцо и ору как будто меня режут. Рев снова перерастает в истерику. Дяде с трудом удается довести меня домой. На следующий день история повторяется. И еще на следующий повторяется. Но на четвертый, дядя категорически отказывается идти в школу, и я иду один. Иду, усаживаюсь против открытого окна своего (первого) класса и слушаю все, что происходит там. Запоминаю, что задано на дом и дома учу заданное. Не помню, сколько продолжалось это вольнослушательство — недели две, может быть, а возможно и месяц. И неизвестно сколько бы это еще длилось.
Но произошла счастливая для меня неожиданность. Приехал на несколько дней отец. Он уже был в военном. В Мелитополе мы видели его еще не обмундированным. Теперь он приехал чисто выбритым, в ладно сидящей на нем гимнастерке, какой-то строгий и почужевший. Несмотря на это, я, хотя и несмело, напомнил ему, что он обещал записать меня в школу, а учитель не захотел принять. «Ничего! — сказал он. — Мы это дело уладим». На следующий день, он взял меня за руку, и мы пошли. Он также, как и дядя, оставил меня на крыльце, а сам ушел в школу. Я сидел ни живой, ни мертвый и приготовился так сидеть хоть до вечера. Но буквально через две-три минуты дверь открылась и вышли учитель и отец. Учитель, Афанасий Иванович Недовес, уставив на меня строгий взгляд, сказал: «Ну, ладно, ученик первого класса Григоренко Петр, беги в свой класс». Так я стал учеником. Как отцу удалось в столь короткий срок поладить дело, которое дяде Александру оказалось не по плечу, я так никогда и не узнал. И теперь уже не узнаю, т. к. оба участника переговоров давно отошли в лучший мир.
Итак, я узнал и уже теперь на всю жизнь запомнил свою фамилию. Я не скажу, что до того вовсе не знал о ней. Когда Иван поступил в школу, на его тетрадях появилась надпись: «Григоренко Иван». Но я этому не придал значения, прошел мимо этого события. Я твердо знал, что мы Черногорцы, а Григоренко в селе только один.
Как я уже рассказывал, против наших дворов на противоположной стороне площади было три двора. Далее — переулок, а на другой стороне огромная, по моим тогдашним понятиям, усадьба Зосимы Григоренко. Больше ни о каких Григоренко у нас в селе я не слышал. И вдруг оказалось, что я сам Григоренко. Больше того, в нашем первом классе эта фамилия оказалась чуть ли не самой многочисленной. Григоренко Александр — внук Зосимы, Григоренко Степан — внук старого Аказема и я — бывший Черногорец.
Эта метаморфоза очень меня заинтересовала. И я долго выпытывал у дяди Александра, как же это произошло.
— Значит и мий батько и Вы теж Григоренкы?
Он подтвердил.
— И Аказемы тоже Григоренкы?
— Так.
— А чому ж йих называют Аказемамы?
— Та то по вуличному.
— А чому ж Григорэнков Зосимовых по вуличному не кличут?
— Та може тому, що богати. А може причепитися ни до чого було.
Мне хотелось знать именно — почему мы «Черногорци». На этот счет дядя смог высказать лишь предположение, ничего достоверного. Он говорил: «Може тому що наш рид мав дуже чорне волосся. Твий дид, наприклад, був ще чорнишый, чим твий батько. А може наш пращур був дийсным черногорцем. Наш батько росказував, що його дид осив в степу, вийшовши з Запорижжя. В Запорижжя ж йшли Вильнолюбиви люди з усёго свиту. А в Запорожьи був звычай давати прызвище залэжно вид того звидки прибув козак — з Басарабийи — Басараб, з Сэрбийи — Сэрб и т. д. То коли б наш пращур прибув з Чорногорийи, йому й имья — Чорногорэц.
Поступив в школу, я был на вершине счастья. Появилось занятие, которое я любил. Появились сотоварищи по школе. Прежде всего, брат моей матери Алеша — Алексей Семенович Беляк и его друзья — Илька Лапа, Сашка Хулапа, Денис Патяка. Но счастье в одиночку не ходит. Пришло и большое горе. Ушла из дому мачеха. Не выдержала таки. Ушла в том, в чем была одета. Даже бабушку это подрубило. Она притихла и, видимо, ждала ее возвращения. Она говорила: — Никуда не денется. Придет, все ее вещи здесь. — Но мачеха не пришла. Где она? Как дальше шла и как закончилась ее жизнь, мне неизвестно.
Когда она только что ушла, я часто плакал втихомолку, вспоминая о ней. О, как она тогда нужна была мне. Я часто вспоминал ее слова в ту памятную ночь: «Пэтра жалко, пропадэ вин серед них». И я, вспоминая школьные свои беды, шептал: «Мамо, мамо, дэ ж ты!» А дела в школе у меня были совсем плохи. В силу того, что рос я одиночкой, друзей в классе у меня не было. Да и сходиться с ребятами я не мог. Был очень застенчив. А застенчивость могла казаться отчужденностью. Выглядел я, отчевидно, букой. Вместе с тем в моей внешности наверняка было нечто смешное, т. к. я был рыжий, яркорыжий, можно сказать красный, а лицо почти сплошь покрыто веснушками. Ребята в классе все были старше меня — не менее, чем на год-два, а некоторые на три-четыре года. К тому же я был не по возрасту маленьким и слабосильным. Ну, а дети, как известно, склонны к тому, чтобы поиздеваться над теми, кто слабее, особенно если у них есть какие-то смешные черты.
И меня начали дразнить. Звали рыжий.
Я понял, что реагировать на дразнилку невыгодно. Дразнят еще больше. Решил делать вид, что не обращаю внимания. Помогло. Один за другим стали отставать от меня. Но всегда находятся более настырные. Они как шавки, которые продолжают тявкать, когда уже все собаки данной улицы отстали от тебя. Так было и в школе со мной. Я еле держался, демонстрируя свое безразличие. Вот-вот сорвусь в слезы или в драку. И вот сорвался. Все уже по одному отстали от меня и только один продолжал кричать, обегая к моему лицу, если я отворачивался. Он как бы чувствовал, как мне тяжело держаться и кричал: «А ну, заплачь, „Мартын“, заплачь!» И я не выдержал. Схватил его за руку и приблизив свое лицо к его лицу, выдавил из себя: «А ну замовчь!»
— А то що?
— Побачим!
— Март… — Удар в зубы прервал дразнилку. Он отпрянул. Из разбитых губ текла кровь. Но я уже сорвался. Злоба за многодневную травлю вырвалась наружу, и я уже не мог остановиться. Парень был выше меня, здоровее и старше на два-три года, но за мной была инициатива и злоба. И я, не выпуская его правой руки из своей левой, продолжал бить тычком в лицо. Затем, дав подножку, опрокинул на пол и оседлав его, продолжал избивать. Злоба была так сильна и неудержима, что одновременно с избиением я сам ревел белугой. В этом озлоблении я не заметил как подошел учитель. Он сдернул меня с паренька: «Хорош, нечего сказать! Ты для этого просился в школу! Выгоню!» Как кипятком обожгло — «выгонит». И я, задрожав еще больше, едва пробубнил: «Та я ж його не чипав. Я ж його просив щоб не дразнився!»
— Оба в класс! На колени! — произнес Афанасий Иванович и удалился.
Но после уроков меня ожидали большие неприятности. Компания Вани, с которым я сразился днем, перехватила меня при выходе со школьного двора и избила страшно, жестоко. Кто-то видимо сжалился надо мной и сообщил учителю. Афанасий Иванович выбежал в одной нижней рубашке. Нападающие разбежались. Меня он забрал к себе. Ольга Ивановна обмыла раны, прижгла йодом и перевязала их.
— За что это тебя так? — спросил Афанасий Иванович.
— Не знаю.
— А кто?
— Нэ пизнав никого!
— Так як же ты не признав? Ты ж уже мисяц в класи.
— Так то були не з нашего класу.