Бабушки уже на свадьбе принялись за нее. Где-то к вечеру она, поднявшись из-за стола, подходила к нам, кого она принимала как своих детей, и каждого пыталась приласкать. Иван и Максим дичились, а я как-то сразу потянулся к ней. И она, с горячностью обхватив меня, подняла на руки и начала целовать. В это время раздался злой, «театральный» шепот бабушки Параски: «Ото ж так. Ще с чоловиком поцилуватись не успела, а вже до дитей рукы простягае. Ей что-то ответила тем же злым „шепотом“ бабушка Татьяна. „Поедание“ началось. И продолжалось в течение всего этого несчастного брака, т. е. около года.
Женился отец весной 1913 года, почти через три года после смерти мамы. Новую жену ему подобрали две наши бабушки. И подобрали по тем требованиям, какие сами выдвинули, не считаясь с желаниями отца и даже не спрашивая его. Основное требование, как рассказывала впоследствии бабушка Татьяна, заключалось в том, чтоб у будущей жены отца не было родни, к которой отец мог бы примкнуть, забыв родню первой жены. И вот нашли. И ухватились. Девушка — единственная дочь безродной нищенки, которая жила буквально в конуре в соседнем селе. Мать нищенствовала, дочь ходила по людям — батрачила.
Началось сватовство с того, что перед матерью-нищенкой поставили условие — дочь, выйдя замуж ухаживает за детьми, как за родными. К своей матери она не ходит, а мать имеет право навестить ее один раз в месяц. Мать, даже не мечтавшая о таком счастье для дочери — выйти замуж за хозяина, да еще и молодого, красивого, — сразу согласилась. Ну какая же мать не согласится на жертвы, ради дочери. Дочь, увидев жениха, влюбилась в него с первого взгляда. И тут же, даже не видя, полюбила и его детей. Однако первая же ее попытка сблизиться с детьми была встречена злобой обеих бабушек. Что нужно было им? Я и до сих пор не могу ответить на этот вопрос.
Уже сами требования к новой жене отца были бесчеловечными. Но несчастные мать и дочь выполнили их. Насколько я помню мать приходила к дочери не ежемесячно, как было условлено, а всего один или два раза. Да и то бабушка Параска в чем-то их корила злобно. Мачеха была исключительно трудолюбива. Она принадлежала к породе тех людей, о которых говорят, что у них «любое дело в руках горит». Несмотря на это, бабушка каждый раз находила к чему придраться. Уже на что отец ни во что в доме не вмешивавшийся и сносивший все капризы и придирки своей матери, иногда не выдерживал и говорил с укором: «Ну нащо вы ее корите, мамо! Вона ж за трех робыть». Но это не спасало мачеху. Бабушкино озлобление против нее все возрастало.
Она и имя ее перекрутила в какую-то злобную форму. Не Явдоха, Евдокия или Дуня, Дунька, как зовут у нас в селе, а Дуняха. И так ее называли обе бабушки и мои оба брата. Дуней звал один отец. А я… Нет, не бунтарь я. Дуняхой я ее не называл ни разу, даже про себя. Когда никто не слышал, говорил «мама», а когда слышали, никак не называл, а привлекал ее внимание к себе, либо трогая ее руку, либо заглядывая в глаза. Если видели, что она со мной говорит, то обязательно допрашивали, что она говорила. Я никогда ничем не предал ее, но и восстать против системы шпионажа не посмел. Я только не любил эти допросы. Из-за них потерял и интерес к посещениям бабушки Татьяны. Она, наша добрая и любимая, как и бабушка Параска, выспрашивала о чем говорит, не дает ли гостинцы, не целует ли и наставляла: «Нэ бэри гостинцив, не давай цилуваты! Вона нэ маты, — а мачуха!»
Несмотря на все это я продолжал ее любить. Но с выражением своих чувств приходилось прятаться.
2. Я узнаю свою фамилию
Летом 1914 года в размеренную, трудовую жизнь нашего села, как и всей Российской империи ворвалось страшное — ВОЙНА! Кто и каким образом принес это слово в наш дом, я не помню. Я только услышал как заголосила бабушка, а за нею и мачеха: «Та шо ж мы бэз тэбэ робыты будемо»! — обращались они к отцу. Тот угрюмо отмахивался: — «Та якось воно будэ. Не вы ж одни в такому стани. Головне вражай зибраты, та хоч чорный пар засияти. Та про це Лександр подбае. Твое дило допомогти йому» — обращался он к махече.
Читая писания современников о начале войны 1914-18 г.г., я сталкиваюсь с единодушным мнением, что народ с энтузиазмом поддерживал эту войну и объединился для борьбы с общим врагом. При этом «взрыв патриотических чувств был чрезвычайным. Никогда еще с 1812 года не было такого согласия и такого единодушия в стране». Мои детские впечатления резко контрастируют с высказанным. От первых дней войны у меня и до сих пор стоят в ушах жуткие женские причитания и пьяный галас мужиков.
Отец не пил и в прощальных компаниях не участвовал. Он работал до последней минуты. Только когда рекруты поравнялись с нашим двором, он быстро перецеловал нас — детей, бабушку и жену, вскинул на плечо заранее приготовленный мешок с харчами и быстрым шагом пошел догонять следовавшую мимо колонну рекрутов. Бабушка продолжала голосить, голосили женщины, следовавшие за колонной. Причитания неслись и с разных концов села. Мачеха долго смотрела вслед отцу, затем позвала нас, ребят, и взялась за работу. Никто не знал, что впереди — ни рекруты, ни те, кто остался. Пьяные оптимисты кричали: «Нэ журиться! Чэрэз тиждень{2} вэрнэмось. Поризганяем нимцив та й до дому!» Но никто ничего не знал. Никто не знал, кому вернуться и когда. Не знал отец, что впереди у него почти 4 года войны и горького плена. Не знала мачеха, что у нее впереди только две коротких встречи с любимым мужем. Не знала бабушка, что лишь перед самой смертью увидит дорогого сына. И никто ничего не знал. Не знала вся страна, что она уже захвачена краем страшного вихря, который опрокинет весь уклад жизни, измучит, измочалит народ, поставит его на грань катастрофы, на грань физической и духовной гибели. Будущее было за пределами видения, но окраска его была ясна. Впереди ни одного светлого пятнышка — темнота, полный мрак! Именно поэтому пьяные бахвальства не бодрили. Наоборот, отдавались болью и ужасом в душах провожающих.