Груздева только глядела на него внимательно, а он продолжал, как ему казалось, с ясностью неопровержимой:
— Ведь ваша Галочка — она уже взрослая, вот-вот вузовка. Она уж даже и вашей иждивенкой вот-вот считаться не будет, раз ей уж шестнадцать. Должна уж паспорт на свое имя получить, если еще не получила. Мои же дети… Эх, вы понимаете сами, что мне говорить об этом трудно! Да я ведь сейчас вот так на вокзале разве могу от вас ответа настоящего просить? Я мог только свой вопрос задать, а ответ — после, когда-нибудь потом ответ. Вы только подумайте над моим вопросом, и то уж для меня будет счастье: вот работает Марья Аркадьевна в своем очаге, и очаг очагом, а все-таки она над моим вопросом думает. А насчет Анны Васильевны чтоб никаких положительно у вас даже и малейших сомнений не было: я с ней кончаю.
Очень торжественным тоном своим Мареуточкин, может быть, говорил бы еще долго, но в это время по матово блестящим рельсам гремя подходили сцепленные два вагона трамвая.
— Мой, — первый, — сказала Груздева и поднялась.
— Спешите садиться, — несколько недовольным сделал лицо Мареуточкин и потупил глаза. — Но все-таки над моим вопросом вы…
— Подумаю, — поспешила ответить Груздева и улыбнулась.
В запасе человеческих улыбок — огромном все-таки запасе — есть несколько таких, которые нежнее всяких нежных слов, проникновенней самых умных мыслей и даже точнее всех самых точных выкладок и расчетов. Одною из таких именно улыбок и одарила на крытой площадке московского вокзала в шесть часов утра семнадцатого сентября заведующая детским очагом Марья Аркадьевна Груздева инженера-строителя Андрея Максимовича Мареуточкина. Она не то, чтобы что-нибудь обещала, это сложная улыбка, однако она ведь не отталкивала, нет, вот в том-то и дело: напротив, она притягивала явно и сильно.
Улыбнувшись именно так длинно и сложно, Груздева сказала, как принято говорить всеми:
— Поживем, увидим.
Но Мареуточкину зачем же были такие неопределенные слова, когда он видел явный смысл утверждающей улыбки.
Он, как перышко, поднял свою корзину с грушами левой рукой, запихнув свой небольшой чемодан с бельем под мышку, правой, наиболее способной к большому размаху, как-то непостижимо быстро захватил все ее вещи и сказал решительно и молодо:
— Идемте! Посажу вас в вагон. Значит, к вам на первом номере… Есть! Адрес вашего очага я записал, — да хотя бы и не записывал, забыть бы не мог. Все в порядке.
И, сложив на задней площадке вагона ее вещи, он почтительно снял перед нею кепку и преданно поцеловал ее несколько крупную, но мягкую и белую руку, и потом всего два-три мгновения жадно следил за окутавшим ее голову белым вязаным платком.
Потом исчез за поворотом вагон. Потом неожиданно со всех сторон ворвался в уши могучий шум просыпающегося к своей обычной жизни великого города. Потом показался, неуклонно приближаясь, трехвагонный состав с четкой цифрой «6» спереди, на круглой белой табличке, — его трамвай, который через каких-нибудь двенадцать — пятнадцать минут привезет его, нового теперь уже, строителя своего будущего, инженера Мареуточкина, в старую квартиру на третьем этаже, к старой и некрасивой и ненужной Анне Васильевне, его ошибке, которую надо исправить так же стиснув зубы, как исправляет она, школьная учительница, грубые ошибки своих учеников в синтаксисе, словах и, наконец, в знаках препинания.
Июль 1934 г.
Крым, Алушта.