Кто-то отозвался ей:
— Ты у нас молодчина!
— Вот и пишите в газету. А то — «молодчина», а никто не пишет.
— Небось, напишем.
Мареуточкин сказал соседке:
— Слыхали? К Павлограду подъезжаем. А там же ведь кипяток… Хотя пишут его тут «окрт», все-таки понять можно, ежели знаешь, что это за «окрт». Чайника вот только у меня нету. У вас нет ли? Давайте, схожу.
— Чайника? Нет, не захватила.
Искренне удивился Мареуточкин:
— Как же это вы так? Наш брат, разумеется, как собирается? Тяп-ляп, — лишь бы портфель взять, — и готово. Женщина же;— она все обдумать должна, также и чайник.
— Да у меня просто не водится такого дорожного. Да я и не люблю в дороге чаевничать.
— Гм!.. Что же, вам и пить никогда не хочется?
— А когда пить хочется, я воду пью, — улыбнулась женщина, и Мареуточкин тоже улыбнулся ответно.
— В хозяйстве это, конечно, прямая выгода.
А так как подъезжали к Павлограду, он добавил, глядя в окно:
— Здесь шпалопропиточный завод: пропускают шпалы через этакий состав смолистый, чтобы не так скоро гнили. Я эти места хорошо знаю: стояли мы здесь во время гражданской войны. Тут недалеко есть село Вербки, там махновский батько Балабан двести тачанок держал, а тысяча человек конницы в этом вот самом Павлограде у него находилась. Он потом к нашим красным войскам перешел, потому что видел, конечно: сопротивление бесполезно, — раз, а что касается идеологии, то на чьей же она стороне? Разумеется, на нашей, а на ихней один только самогон. Послали мы к ним двоих верхами с бумагой: так и так, братцы, канитель вашу советуем вам прекратить. Они тут же ночью собрание свое. Орали, орали, а наутро выступили к нам в полном порядке: тысяча конницы, двести тачанок.
— А вы разве были в Красной Армии? — пригляделась к нему внимательней женщина.
— Ну, ясно! — погладил он себя по груди. — Я ведь еще мальчишкой, восемнадцати лет, на рижский фронт попал, в царскую армию. Как же! Латышки там, помню, вот уж, действительно, хозяйки! Она так вот, чтобы солдата с похода в избу к себе пустила, ни за что не пустит. Нет, ты поди сначала березку сруби, да дров приготовь, да баню истопи, да в бане вымойся, — вот только тогда латышка тебя в избу пустит. Очень это солдатам всем нравилось. Он и помоется, и попарится, а за стол потом к латышке сядет, — конечно, он чистый. И ей ни одной вши не принесет, и от нее, он уж в этом уверен, не получит. А потом уж, конечно, во время гражданской, как мы на Украине в этих местах вот были, то уж тут, разумеется, ни березок, ни бань, и своих вшей в каждой хате было вполне достаточно. Я об этом с вами, конечно, не хотел бы и говорить, да так пришлось к разговору. А кстати, в детском очаге вашем с ребятами ведь занимаются же чем-нибудь?
Женщина улыбнулась:
— И занимаемся, и играем, и песни поем, и мало ли что еще.
— В Москву приедем, как-нибудь к вам зайду посмотреть на этот самый очаг, а? Можно? Вы меня не прогоните? — очень искательно поглядел на нее Мареуточкин.
И она отшутилась:
— Куда уж нам таких вояк выгонять! Мы там все женщины мирные… И даже в женских батальонах никто из нас не был.
Перед Павлоградом Мареуточкин все-таки достал у кого-то в вагоне чайник и потом со станции торжественно принес кипятку.
2Часам к двенадцати по вагонам стала ходить девица из буфета с пышно завитыми волосами и со значком на отвороте своей форменной блузы — записывать желающих обедать в первую очередь.
— Что? Обедать? Я непременно! — поспешил отозваться ей Мареуточкин. — Я — и вот моя соседка тоже.
— Как? Я-я? — удивилась соседка.
— Да, вы! А что же? Вещи ваши ведь не украдут, — вот и пообедаем. Прекрасные обеды, я знаю, и полнейшая дешевка. Может быть, у вас в деточаге и лучше кормят, и дешевле, этого я не знаю, но-о… непременно, непременно запишитесь.
— «Два обеда… Первая очередь», — записала в свою книжечку кудрявая и пошла дальше.
И в вагоне-ресторане потом, часа в два, они обедали вдвоем — инженер-строитель Мареуточкин и заведующая деточагом Груздева. Это уютнейшее и сытнейшее место в поезде и было то самое место, в котором он наперед решил поговорить как следует с женщиной, имеющей такое спокойное лицо и такие добрые карие глаза.
Исправно пережевывая все крепкими зубами, даже спинные хребты мелкой кефали, он говорил:
— Я — сверхметкий стрелок, и даже не просто снайпер, а сверхснайпер. Из двадцати пяти выстрелов — двадцать пять попаданий. Подбросьте мне яйцо, и я его разобью пулей. Я без промаху бил по такому яйцу, которое… как бы тут сказать… в фонтане прыгало. Знаете: вода все время бурлит, яйцо все время делает так — зигзаги такие, — никому не удавалось попасть, только я попадал. Хотя фамилия моя и Мареуточкин, только я из Польши, из самой Варшавы, и мать у меня — чистокровная полька, и работали мы с отцом на заводе Штукенберга, а как же! В начале войны и завод эвакуировали в Москву, и нас с отцом. Тогда мы попали уж на другой завод. Я был тогда широкий в плечах, а тут, в поясе, узкий, и все женщины на заводе были в меня влюблены. Я на турниках мог так вертеться, даже на одной руке, представьте, — ах, что я вытворял! А также молотом двадцатифунтовым я так мог бить, что все любовались. Ж-жах! Ж-жах! — только искры кругом. Эх! И когда я войну гражданскую кончал, — уже мир с Польшей был тогда заключен, — оставался один только Врангель, — мне так тогда захотелось потомство свое видеть, что я тут же женился и все жену свою спрашивал: «Ну, что? Как? Нету еще?» И вы понимаете, какая мне была радость, когда узнал от нее: беременна. Я тогда ее всячески берег, я тогда всячески, чтобы от меня хороший был ребенок, понимаете, эх!.. Теперь ему уже двенадцать лет, и он так же умеет на турниках, — настоящий акробат, и со своим дядей, — есть у меня младший брат, Петя, — тот станет, и так руки вверх, а мой сын, Витя, он ему руки в руки и ноги кверху, и так представляет! И учится хорошо, очень способный! Я и сам способный. Вы думаете, это шутка была мне — математикой и физикой заниматься, чтобы экзамены в институт, бывший гражданских инженеров, сдать? Ого!