В конце концов — после натянутой беседы о прелестях Брин-Морского кампуса, отвратительном сервисе в поезде из Хартфорда и о том, в каком уголке Европы или Тихоокеанского побережья служат сыновья наших соседей, — отец вдруг взял слово:
Я просто хочу, чтобы ты знала, Сара, что мы с матерью очень довольны твоим дипломом cum laude[9]. Это большое достижение.
Но до summa cum laude[10], как у меня, все-таки не дотянула, — усмехнулся Эрик, театрально выгнув брови.
Большое спасибо, — сказала я.
Всегда пожалуйста, Эс.
Мы гордимся вами обоими, — сказала мать.
В том, что касается учебы, — добавил отец.
Да, — поспешила подтвердить мать, — в том, что касается вашей учебы, мы самые счастливые родители.
Это был последний раз, когда мы собрались всей семьей. Спустя шесть недель, вернувшись в отель «Барбизон» после трудового дня в «Лайф», я с удивлением увидела стоявшего в лобби Эрика Его лицо было белым, как мел, и осунувшимся. Он испуганно посмотрел на меня — и я тотчас догадалась, что он принес плохую весть.
Привет, Эс, — тихо произнес он, взяв меня за руки.
Что случилось?
Сегодня утром умер отец.
Сердце забилось так сильно, что я даже слышала его стук. На какое-то мгновение я потеряла ощущение реальности. Потом почувствовала твердое пожатие рук брата. Он увлек меня к дивану, помог сесть, сам устроился рядом.
Как? — наконец сумела выдавить я из себя.
Сердечный приступ, прямо в офисе. Секретарша нашла его мертвым за столом. Должно быть, мгновенная смерть… и слава богу.
Кто сообщил матери?
Полиция. А потом мне позвонили Дэниелы. Сказали, что мама вне себя от горя.
Еще бы, — услышала я собственный голос. — Ведь он был ее жизнью.
Я почувствовала, как комом подступили рыдания. Но сдержалась. Потому что в голове вдруг отчетливо прозвучал голос отца. «Слезы — это не выход, — сказал он мне однажды, когда я разрыдалась из-за плохой отметки по латыни. — Слезы — это проявление жалости к самому себе. А жалость к себе ничего не решает».
Как бы то ни было, я не знала, что нужно чувствовать в такой момент — кроме горечи утраты. Я любила отца. Я боялась отца. Я жаждала его нежности. Мне всегда ее не хватало. В то же время я знала, как мы дороги ему. Он просто не умел это показывать. А теперь уже и не научится. Почему-то больнее всего было думать о том, что у нас больше не будет возможности сломать барьер, разделявший нас; и память об отце будет омрачена сознанием того, что нам так и не удалось поговорить по душам. Наверное, это самое тяжелое в утрате — примириться с мыслью, что все могло быть иначе, если бы в свое время ты поступил правильно.
Эрик взял на себя все заботы, и мне оставалось лишь подчиниться ему. Он помог мне собрать вещи. Потом мы на такси отправились на Пенсильванский вокзал и поездом в 8.13 утра выехали в Хартфорд. Мы устроились в вагоне-ресторане и всю дорогу выпивали. Он держался стойко, не выказывад своего горя, — я чувствовала, что он хочет быть сильным в моих глазах. Что удивительно, мы почти не говорили об отце или матери. Болтали о чем угодно — о моей работе в «Лайф», о работе Эрика в Театральной гильдии; обсуждали просачивающиеся из Восточной Европы слухи о нацистских лагерях смерти и пьесу Лилиан Хелман «Стража на Рейне» (Эрик со знанием дела утверждал, что это полный провал); гадали, пойдет ли Рузвельт на предстоящих выборах в паре с вице-президентом Генри Уоллесом. Мы как будто все еще не могли проникнуться осознанием потери отца — тем более что оба испытывали к нему сложные и противоречивые чувства. Пока мы ехали в поезде, лишь однажды речь зашла о семье… когда Эрик сказал: