Это было не то слепое ожесточение, которое в большом и малом деле правит человеком, зачастую лишая его разума, а поступки — благородной цели. Ожесточение Боева было особого рода и свойства — личное. Ему иногда казалось, что он многое делает не так, как нужно, — казалось, именно по причине однобокости своего характера, чрезмерной, по его мнению, доброты и сострадания к человеку, особенно неуместных в армейской среде, где последнее слово всегда, при любых обстоятельствах остается за приказом. И тогда он, компенсируя этот свой недостаток, беспокоящий его изъян, спешил укрыть его от посторонних глаз напускной суровостью, излишней крутостью даже обычных своих поступков. Так каменщик, заметив случайный брак, заделывает просвет между кирпичами раствором крутого цемента.
Конечно, ни Чеботарева, ни Сапрыкина, ни еще кого бы то ни было Боев не посвящал в эти особенности своей натуры, а самим им и вовсе невдомек было именно так, с такого необычного ракурса взглянуть на своего командира и попытаться понять его, понять, не осуждая за неизбежные в таких обстоятельствах просчеты и промахи. Ведь и сейчас единственное, чего ему хотелось добиться от солдата, — это искренности, и в своем законном желании Боев был непреклонен, более того, неумолим. Он не остановился бы ни перед чем, если бы это хоть в какой-то мере помогло открыть истину.
Боев мог понять и простить многое: обыкновенную физическую усталость, неумение, лень, даже вздорность, которую, однако, не жаловал, считая признаком дурным, мешающим человеку уживаться с другими. Он не терпел лишь одного — лжи. Малейшие ее проявления он воспринимал особенно болезненно, будто та была направлена лично против него, и всегда считал, что от лжи до подлости — мизерный шаг. Вот почему Боев решился пойти на крайнее средство. Развернув тетрадь так, чтобы Сапрыкин видел цифры не в перевернутом, а в натуральном виде, он сказал:
— Вот во что обошелся государству ваш «подвиг»… или халатность, решайте сами, что вам больше подходит. Но это еще не все. Теперь, Сапрыкин, разберемся, что получается. Насколько я знаю, ваша мама работает в пригородном совхозе. Так?
— А при чем тут мама? — запальчиво, с надрывом спросил Сапрыкин.
— В том-то и дело, что ни при чем. Она вырастила вас, поставила на ноги, воспитала, проводила в армию, на границу. А вы что ей в ответ, какую благодарность? Молчите? Нечего сказать? То-то же. — Боев снова взял шариковую ручку, быстро что-то приписал к колонке цифр. — Дальше. Заработок у нее сто двадцать, сто тридцать рублей. В месяц. Прямо скажем, негусто. Ну да ладно: не ее вина, что лелеяла сынка, тешила, чем могла, лечила, вот и не осталось времени, чтобы выучиться. Давайте считать. Из ста двадцати за квартиру отдать надо? Надо. На праздники там, на «черный» день приходится откладывать? Приходится. Еще вычитаем. Что остается? Да на руках еще трое детей, школьниц, ваших сестер. Их тоже надо одеть, обуть, накормить, ну, там, на кино, на мороженку дать — тоже расходы. И остается всего ничего. Теперь вы мне скажите, Сапрыкин… — Боев замялся, как бы подыскивая нужное слово. — Скажите, если вас обяжут возместить причиненный ущерб — то за какой срок ваша мама сможет рассчитаться с долгом?
Чеботарев смотрел на начальника заставы встревоженно: не перегибает ли тот палку?.. Боев же, словно не замечая обращенного к нему взгляда замполита, удивляясь и злясь на замедленную реакцию солдата, хлопнул ладонью по тетради:
— Да соображайте же, черт вас возьми, Сапрыкин! Зачем вас вызвали в канцелярию — молчать? У нас с замполитом и без того времени не хватает, чего же мы его будем тратить попусту?
Муторно, скверно было на душе у майора. Неотступная боль, сначала сжимавшая затылок и виски, теперь охватила всю голову, давила на уши. Но острее боли, острее рези в глазах ощущалась тяжесть в сердце — та тяжесть, которая не отпускала Боева за все время беседы с Сапрыкиным. И все же он не позволил себе расслабиться, не дал овладеть собой чувствам, которые прорывались наружу, когда майор смотрел на согбенную фигуру солдата, на его безвольно опущенные, заметно подрагивающие руки. Да и от прежнего мимолетного стыда, который Боев испытал в присутствии начальника отряда, не осталось уже и следа: его сменило сожаление. И все же Боев приказал себе договорить до конца, до точки.