Клотильда зажала рот рукой, Поль громко расхохотался, а Виктор уставился на отца, который улыбался своему бокалу с вином.
— Ну ты сказанула! — хмыкнула Клотильда. — Ничего себе!
— Хотя правы, конечно, вы, — продолжила Алиса, теперь обращаясь к Виктору, известному своим интересом к юридическим основам предпринимательства. — Настоящее — это власть моды. Против него не попрешь. А виноваты всегда те, кого больше нет. Удел мертвецов — забвение.
Повисла тишина. Каждый вдруг подумал о Мари-Клод — матери, бабушке, теще. Ее тело и в самом деле еще не остыло, а кто о ней вспоминает? Мальчики с беспокойством смотрели на Клотильду. Обычно она задавала тон, выбирала тему разговора, придумывала нужные фразы. Сейчас она улыбнулась сыну доброй и мягкой улыбкой, означавшей готовность без колебаний разделить с Алисой монополию на истину.
Все перебрались в гостиную. Пьер дочитывал газету, сестры немного побились над кроссвордом из «Фигаро». «Нет, ну надо такое удумать», — время от времени повторяла Клотильда, сидя рядом с Алисой на велюровом фиолетовом диване. «В прошлый раз его здесь не было», — отметила про себя гостья. Взор ее затуманился, и она погрузилась в созерцание новогодней елки, стоявшей возле телевизора в сиянии бесчисленных огней. Разноцветная гирлянда мерцала в ритме ее сердца. Она разглядела золоченые и серебряные шишки, знакомые по старому дому, и поняла, что сестра ничего не выбросила. Рождество было единственным праздником, на который их родители по каким-то мистическим причинам не распространяли налет удушливого цинизма. Если бы все детство, мелькнуло у нее, было таким же счастливым, как те вечера, в дальнейшем это обрекло бы ее на вечную грусть. Она не догадывалась, что счастье остается как раз с тем, кому оно хорошо знакомо.
Первыми ушли спать Поль с Виктором. Потом Алиса, которую сестра взялась проводить в комнату «со шкафами» — действительно их там стояло аж три штуки. Принимая ванну в крохотной каморке под лестницей, она рассматривала свое тело, плавающее под густым слоем пены, словно труп утопленницы. Колокола с соседней церкви прозвонили одиннадцать часов, из-за стены слышались приглушенная музыка и мальчишеский смех. Она припомнила все, о чем болтала за ужином, слегка устыдившись собственному нахальству, закрыла глаза и глубже погрузилась в обжигающе горячую воду. Тутой обруч, сжимавший голову, немного ослаб, и она сейчас же вспомнила: «Читти-Читти, Бэнг-Бэнг». Вот как называлась та машина из английской книжки, которую тетя Фига читала им в детстве. «Это не страшно, что вы ничего не понимаете, — говорила она. — Что-то все равно останется». На самом деле память сохранила только картинки.
Улегшись в постель, она долго не могла заснуть и думала о Пикассо. О его руках, в которых чашка с кофе казалась извлеченной из детского посудного набора; о тревоге в его глазах, наблюдавших, как она натягивает кроссовки возле фонтана в Бобуре. «Я люблю этого человека!» — убежденно сказала она себе, словно произносила речь в свою защиту перед судом присяжных.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Приближаясь к дому, Пикассо, слишком слабо вооруженный против опасного врага, в какого легко превращалась железная логика жены, стоило ей ступить на тропу войны, предчувствовал, что победа достанется ему дорогой ценой. Вернее сказать, Элен подарит ему эту победу, потому что в конце концов откажется от борьбы и повернется к нему спиной, как к упрямому и избалованному ребенку. Она наверняка заподозрила неладное, еще когда он звонил, во всяком случае, в ее голосе появилась хорошо знакомая ему гнусавость — верный признак недовольства мужем, осложнявшим ей жизнь. Он сказал ей то же, что говорил всегда: «Мне сегодня придется уехать. На день или на два…» — но Элен, чуткая к деталям и собаку съевшая на нюансах, умела улавливать даже микроскопическую разницу между правдой и ложью и по едва заметной задержке дыхания — так собираются с силами, чтобы выпалить неприятную новость, — все поняла.
«Семейная пара — это высокоточный механизм. Следовательно, не слишком прочный…» — бросила она ему за ужином пару месяцев назад. И смерила его взглядом — вылитый доктор Стрейнджлав[6], в одной руке сигарета, в другой — атомная бомба. А все из-за того, что он заикнулся было, что хорошо бы бросить все и «махнуть куда-нибудь на острова…».
Как и многие женщины-домохозяйки, Элен была человеком сложным. Лишенная профессиональных забот, она всю себя без остатка посвятила заботам выдуманным, фантазировала, не зная удержу, и с наслаждением копалась в своей и чужих душах. Обедая с подругами в ресторане, она не могла избавиться от впечатления, что перед ней — загнанные зверюшки, в крайнем случае — кокаинистки. Иначе с чего бы им так вздрагивать каждый раз, как хлопнет входная дверь, пропуская очередного посетителя? Бедняжки, жалела их она. Тем не менее, целыми днями сидя в четырех стенах, когда близкие уходили жить своей жизнью вне дома, она в голос бранилась сама на себя — просто так, для куража. Элен была умной женщиной, поступила на исторический факультет, но бросила учебу, так и не получив диплома. С той поры в ней сохранилась особая требовательность к себе и своеобразная гордыня, со временем усилившаяся. Ее одинаково бесили как без толку суетящиеся неудачники, так и чванливые карьеристы, утверждавшие, что «человек — это прежде всего его работа». Кроме того, ей ежедневно приходилось бороться с искушением уподобиться мамашам из соседних домов, живших с мироощущением обитательниц гарема и не страдавших по этому поводу никакими комплексами. Домашними делами она занималась, плотно задвинув все шторы так, чтобы никто не видел. Если звонил телефон, не брала трубку, не вырубив звук у телевизора. По вечерам в доме, прибранном как по мановению волшебной палочки, слегка попахивало горячим утюгом. «Иди работать», — советовал ей Пикассо, когда, до тошноты намахавшись тряпкой, отчаявшись справиться с хроническим своеволием строго разделенной на сектора, словно спутниковая карта, квартиры, каждый участок которой представлялся ей полем сражения с действующим на нем боевым подразделением, вышедшим из повиновения, она в темноте спальни изливала ему свою желчь. «Найди себе занятие по душе», — настойчиво предлагал он. Пикассо раз и навсегда передал ей бразды правления их общим королевством, и оба ее подданных в принципе делали все, что она приказывала. «Она умирает от скуки в раю, — думал он про себя, — и смотрит сверху на оживление в аду». С тех пор как четыре года назад они перебрались в Париж, Элен вроде бы вернула себе некое подобие самоуважения, активно включившись в школьную жизнь дочери. Прозванная за глаза «мамашей Мегрэ», о чем она, разумеется, не имела понятия, она неизменно входила во все мыслимые родительские комитеты и попечительские советы и таскалась на все выездные школьные мероприятия: бассейн, Фонтенбло, «Комеди Франсез»… Сопровождала детей на какие-то странные выставки — «Вселенная. Чего мы о ней не знаем?», — которые проходили в нетопленых музеях. Нет, она не особенно обольщалась своей ролью образцовой прихожанки, чувствуя ее фальшь, но эта роль помогала ей вырываться из квартиры, временами становившейся опасно живой, от вечно открывающихся и закрывающихся дверей, от беготни из кухни в гостиную, от выключателей и кнопок на электроприборах, на которые жмешь не глядя, от пугающих монологов вслух, от тирании чужого времени. Пикассо хорошо понимал всю печаль и отвагу этой женщины, мечтавшей совсем о другой жизни. Если бы ему довелось мучиться противоречиями, которые она навязывала себе, он бы точно не справился. Может, именно за это — отчасти — он ее и любил. За воинственный дух, за умение подходить к исполнению долга жены и матери как к кровавой схватке. Он знал, что в глубине души она дорожит жизнью гораздо больше, чем он.
6
«Доктор Стрейнджлав, или Как я перестал бояться и полюбил бомбу» — антимилитаристский фильм Стэнли Кубрика (1963).