От Эль-Понго наш отряд двигался под гору, затем вышел на ровное топкое место, где лошадь Гюстава пробиралась с большим трудом, погружаясь местами по самое брюхо. Впрочем, Гюстав, хотя он уже не молод, умело справлялся со всеми трудностями, а когда конь почему-либо падал, всадник легко соскакивал с седла, обнаруживая завидную сноровку. Видно было, что Гюстав не новичок в седле; не зря его учили аргентинские гаучо![19]
Мы перешли вброд две неглубокие реки, затем одолели небольшой подъем, после которого начиналась Ла каррера ларга — «Большая магистраль». Так называли пеоны несколько параллельно идущих удобных троп. Вышло солнце, тучи рассеялись, и под вечер нашим взорам открылась замечательная картина. Внизу в обрамлении гор и лесистых холмов простирались в свете предвечернего солнца сверкающие озера. Те самые горы и озера, которые мы рассматривали с воздуха, — и все-таки совсем не те. Красивее, суровее, красочнее! В тот самый миг, когда солнце скрылось за горами, наш маленький караван подошел к Тамбо-де-Мама-Рита. Здесь на высоте 3600 метров над уровнем моря, на берегу озера Коча-де-Тамбо, мы увидели несколько жалких лачуг — последнее поселение на пути в Льянганати. Теперь, чтобы увидеть населенный пункт, надо было, подобно капитану Лоху, идти до самой реки Напо. (Как вы помните, ему потребовалось на этот путь больше двух месяцев.)
Мы узнали, что Тамбо-де-Мама-Рита принадлежит немцу по имени Гейнц, который небезуспешно занялся в этом захолустье животноводством. Парамос (обширные степи выше границы лесов) богаты кормовыми злаками. Свиньи поедают питательное, способствующее отложению жира растение чикориа; для крупного рогатого скота пастбищ тоже достаточно. Местные свиньи выглядели довольно забавно: в прохладном климате они обрастают длинной курчавой шерстью.
Мы не застали Гейнца дома, зато встретили двоих вакеро (так называют по-испански ковбоев); они предложили нам переночевать в их лачугах и вообще приняли нас очень дружелюбно. Вакеро наведываются в эти края для того, чтобы собрать бродящие на воле полуодичавшие стада. Вскоре появился еще один вакеро, мокрый насквозь. Он искупался нечаянно в реке вместе со своей лошадью, пытаясь выследить с собаками пуму, которая утащила немало свиней.
Судя по тому, что нам рассказали о Гейнце, это был довольно необычный человек. Уже много лет он жил здесь совсем один. Во время второй мировой войны его объявили нацистом и отправили в лагерь для интернированных в США. Целая полицейская экспедиция прибыла сюда из Пильяро и увезла с собой связанного пленника! Однако после конца войны он вернулся в Тамбо-де-Мама-Рита. (Был ли он нацист и в самом деле, так и не выяснено. Сам Гейнц объявил себя пацифистом, ненавидящим всё и вся, что имеет отношение к войне; на этом основании он обстрелял из своего маузера не то американский, не то экуадорский военный самолет, пролетавший над Тамбо-де-Мама-Рита. Именно за это Гейнца и арестовали. Говорил ли он правду, объясняя свое донкихотство, я, понятно, судить не могу.)
Вакеро описали Гейнца, как атлетически сложенного молодого человека, не боящегося никаких трудностей. Он явно сумел завоевать их уважение, пользовался авторитетом и среди других людей, наведывавшихся в Льянганати. Хотя его никто не уполномочивал на это, он выступал тем не менее в качестве охотничьего инспектора, грозя вздуть каждого, кто убьет лань с теленком, утку с утятами или хотя бы разорит птичье гнездо. Стоило Гейнцу прослышать, что к его владениям приближается компания охотников, как он немедленно отправлялся верхом в парамос в сопровождении своих собак и разгонял всю дичь, стреляя в воздух. По этой и по другим причинам у него не раз были столкновения с людьми, однако диктаторские повадки Гейнца не мешали ему быть довольно популярным. Пеоны уверяли, что он справедлив и всегда готов помочь другому. Вместе с тем, продолжали они, Гейнц, подобно всем гринго (так называют в Латинской Америке американцев и европейцев, причем в Экуадоре это слово не имеет оттенка неприязни), не без причуд. Так, он ест конину; каждое утро, даже в ливень, купается в озере и приходит в страшную ярость, если кто-нибудь плюнет на пол!
Наши носильщики устроились в одной хижине с животноводами, туда же пошел Андраде, чтобы приглядывать за вещами. (К сожалению, это было вызвано необходимостью. Один из пеонов откровенно заявил мне, что если у них, бедняков, появится возможность украсть что-нибудь и они ею не воспользуются, то их сочтут глупцами, даже преступниками. Печально, но вполне объяснимо в стране, где царит такая нищета и вопиющая социальная несправедливость.) Мы с Гюставом заняли хижину Гейнца. Это было примитивное сооружение, наподобие индейских: низкая глинобитная стена и конусообразная травяная крыша.
Мы проголодались и порядком устали после двенадцатичасового перехода. Особенно тяжело досталось Гюставу: сердце работало плохо, сказывалась высота, и он не скрывал известного беспокойства. С таким здоровьем опасно было отваживаться в длинные трудные переходы по Льянганати: в случае серьезного заболевания не было никаких надежд на скорую врачебную помощь. Но как отговорить Гюстава следовать дальше? Он приехал ради этого путешествия из самого Нью-Йорка и проявил такой энтузиазм… Ему было бы страшно обидно возвращаться ни с чем. Вместе с тем совесть не позволяла мне умолкать, что, хотя в дальнейшем мы и не будем двигаться на таких высотах, нас ожидают впереди еще большие трудности. «Ладно, — подумал я в конце концов, — завтрашний переход покажет, в состояния ли Гюстав идти с нами до конца…»
Однако он сам тоже обдумал положение и принял решение.
— Как ни горько, придется мне завтра идти обратно, — сказал Гюстав. — Если я заболею или трудности пути не позволят мне поспевать за всеми, я окажусь только бременем для экспедиции. Малейшее опоздание сорвет все замыслы, приведет к неудаче. Ясно как день, что я обязан смириться с собственным разочарованием, а не подвергать риску исход всей экспедиции…
Самопожертвование Гюстава безусловно было разумным, но мы с Андраде все-таки опечалились, теряя такого хорошего товарища.
Рано утром следующего дня мы распрощались. Андраде, я и восемь носильщиков двинулись на восток, а Гюстав направился в обществе одного вакеро и носильщика из нашей компании в противоположную сторону, обратно в Пильяро.
Спустя несколько часов мы вышли к месту, которое называется Милин. Здесь очень много маленьких холмиков; некоторые считают, что это толас — курганы, и время от времени тут производили раскопки. Насколько мне известно, никому не удалось обнаружить никаких памятников древности. Сам я склонен считать, что эти бугры — во всяком случае, большинство из них — возникли естественным путем. Впрочем, уже вернувшись в Пильяро, я встретил некоего сеньора Серафино Робайо, который уверял, будто может доказать, что милинские холмики — курганного характера. Робайо сделал немало интереснейших археологических находок в районе Пильяро, обнаружил замечательную керамику и даже изделия из меди и золота. Он считает вполне возможным, что и в Льянганати могли сохраниться древние могилы с богатыми кладами инкского и доинкского времени.
Робайо неоднократно раскапывал холмы Милина и уверяет, что наткнулся в одном случае на помещение, выложенное каменными плитами. На полу лежал пепел; отсюда Робайо заключил, что это могила, притом могила вождя, и надеялся обнаружить золотые предметы. Однако все его дальнейшие поиски были напрасными. Совсем недавно я получил от него известие, что он пока еще не добрался до клада.