И как, конечно, многим из вас, читатели, с детства больно мне было видеть, если кто-то непонятно зачем лишал кого-то жизни: ломал молодое деревце, рвал с корнем цветущий кустик, убивал бабочку или кузнечика. Но все же это не шло ни в какое сравнение с тем, если кто-то на моих глазах давил, унижал, топтал человека. Пусть не буквально, не физически, пусть даже только «морально», когда действия относились не к телу, а к духу, к достоинству человеческого существа. Это было самое страшное, бороться с этим ребенку было немыслимо, но именно с этим связаны самые неприятные воспоминания моего детства. И это было вдвойне страшно потому, что подобного я не видел в природе. Там тоже, конечно, ведется борьба, и борьба безжалостная, смертельная, но там все же она другая.
В давние-давние времена у первых людей на Земле не было необходимости бережно относиться к окружающей их природе. Их возможности в нарушении природного равновесия в масштабах планеты были ничтожны. Единый природный механизм прекрасно саморегулировался, потому что среди его частей не было такой, какая могла бы подчинить себе все остальные и была бы в состоянии весь механизм уничтожить. И так было до тех пор, пока эволюция не создала современного человека и многомиллионное человечество, которое обладает теперь поистине фантастическими возможностями в убиении себе подобных и уничтожении окружающей среды, то есть остальной живой природы в масштабах всей планеты.
Так как же важно — жизненно важно! — в наше время осознание единства всего природного механизма! Оно, это осознание, и есть в сущности основа современной нравственности, а нравственность зарождается в человеке с детства. Мы, взрослые, сеем в молодых душах те семена, которые потом дадут всходы… И тут, на пороге Ущелья Глауконом, куда привел меня мой новый друг Игорь, еще раз понял я, каким счастьем было то, что не только с жестокостью и косностью встречался я в детстве. Наоборот. Больше, гораздо больше было таких людей, которые помогли мне видеть уже тогда, ощущать нашу кровную взаимосвязь и с людьми, и с «меньшими нашими братьями», и с каждым цветком, травинкой… Как же я благодарен им!
Ощущение именно такое и очень сильное сразу охватило меня, словно в атмосфере Ущелья была концентрация этой истины, аромат давнего моего детства.
Казалось, что это уголок нетронутой земли — да он и был, очевидно, нетронутым то ли из-за малости своей и непригодности для нужд народного хозяйства, то ли по счастливой случайности.
Еще когда мы только подходили к нему и Игорь сказал: «Смотри, это здесь», я увидел летающих глауконом, редчайших бабочек, которых никто до Игоря здесь не видел и уж во всяком случае не ловил. И я как-то сразу увидел Ущелье в совокупности, как самостоятельный мир, без вмешательства каких-либо сил, а потому самобытный, живущий в себе, имеющий свой облик, жизнь и дух. Это был гармоничный ансамбль. Слаженный. Никем не расстроенный.
Потому, очевидно, и обитали еще здесь глаукономы. Последний рубеж.
Место это, замкнутое с трех сторон отвесными скалами, тем не менее было достаточно просторным. А у входа лежал огромный валун. Как страж. Он не закрывал всего ущелья. Он просто лежал у его начала.
И как только мы ступили на заповедную территорию, я увидел большую сеть паука, перегораживающую глубокую щель, и паук тоже показался мне стражем.
Что из того, что паук был маленьким и страж из него, конечно, не грозный? Я и его воспринял как символ. Мол, вы, конечно, можете уничтожить все и нас тоже. Но вы потеряете больше. Без нас вы не сможете. Потому что мы — это ваша часть, вам только будет казаться, что вы живы. Но это не жизнь. Видимость. Мы можем существовать только вместе.
И вы это чувствуете…
Чудо и заключалось в том состоянии, в каком я вдруг оказался в этом Ущелье.
Конечно, я сфотографировал и Ущелье, и Игоря в Ущелье — ведь он открыл его, он привел меня сюда, а значит, он тоже понимал дух и суть, не случайно же я чувствовал его братом по духу!
Без устали я фотографировал и глауконом, и других бабочек, хотя было их не так много, как мне хотелось бы. Их малочисленность объяснялась тем, что в конце августа почти вся растительность давно выгорела. А весной, по словам Игоря, здесь был райский уголок, цветущий сад, и бабочек, конечно, гораздо больше. Ах, как захотелось мне попасть сюда весной!
Но весной зато не летает понтия глауконома, Ее Пустынно-Тропическое Величество.
Еще здесь были сатиры нескольких видов: сатир энервата (темно-коричневый, почти черный, с сине-зеленым отливом и яркими белыми пятнами, образующими на передних крыльях подобие цветка или звезды); его рыжеватая форма под названием «аналога», гораздо более редкая; сатиры дисдора и давендра, маленькие, напоминающие наших сенниц, но ярче, эффектнее их; очень редкий и ценный для коллекционеров сатир стульта — весь какой-то коричнево-бурый, меховой, мягкий, со светлой каймой по краям крыльев и с рябым, «рябчиковым», исподом — пример покровительственной окраски, потому что разглядеть его на бурой земле, когда он сидит со сложенными крылышками, невозможно…
И, как и обещал Игорь, мы встретили тех самых голубянок фрейерия трохулюс, самых мелких представителей многочисленного семейства голубянок и, пожалуй, самых мелких дневных бабочек в нашей стране. Они летали словно сухие чешуйки, поднятые ветром с земли, но при ближайшем рассмотрении оказались очаровательными: голубоватые и фиолетово-серые, ювелирно отделанные, с пятью темными точками на ярко-желтой полоске, идущей по краю задних крылышек. Но еще более оригинальным был испод крыльев — здесь пять темных точек превращались в пять драгоценных камней, они сверкали и переливались серебром и бирюзой, а остальная поверхность крыльев — благородного серо-стального цвета и тоже вся испещрена темными точками. То есть это было чрезвычайно искусное произведение природы, и поневоле возникал вопрос: почему же созданы они такими крошечными? Ведь в размахе крыльев эти очаровательные создания едва достигали одного сантиметра…
И как всегда, на доброе отношение живое отвечало взаимностью и доверием: мне удалось снять изящную самочку-фрейерию в тот момент, когда она старательно откладывала яички на листья того самого растения, корни которого будут служить убежищем ее ползающим детям в дневную жару. Для того чтобы сделать это, пришлось навинтить два комплекта насадочных колец и, скорчившись в три погибели, приблизить конец объектива чуть ли не вплотную к занятой своим «святым» делом самочке, но она спокойно перенесла вмешательство в ее личную жизнь, за что я, конечно, остался ей весьма благодарен.
Игорь был в восторге от моей удачи: он сказал, что снимки, если таковые получатся, станут прямым подтверждением его открытия. Раз бабочка откладывает яички на листья этого растения, значит, гусеницы будут питаться его листьями. А именно на его корнях он и обнаружил их когда-то…
Увы, что касается сатиров, то они никак не позволяли приблизиться к себе на достаточное расстояние, вел и себя нервно, недоверчиво, по-моему, даже отчасти истерично: опрометью срывались с места без всякой причины, а садясь, так и не раскрывали крыльев. Что было делать? Пришлось попросить Игоря поймать парочку — что он с явным удовольствием и с некоторой даже грацией сделал. Чувствовался навык! Удовольствие его объяснялось, пожалуй, и тем, что ведь я сам его попросил, хотя не раз уже высказывал свое неодобрение по поводу ловли в принципе. Наверное, ему приятно было убедиться в том, что и во мне есть задатки коллекционера-губителя.
А дальше пришлось слегка придавить грудки истеричным созданиям, чтобы хоть так заставить их посидеть спокойно. Но этот варварский метод, конечно, не принес успеха: хотя я и потратил довольно много кадров, однако ничего стоящего из таких снимков не получилось. И правильно.
Вот только жаль все же, что не удалось мне с сатирами наладить взаимно доброжелательного контакта. Наверное, все они находились на грани перегрева и солнечного удара, как и мы с Игорем, потому что фотографировать-то мне пришлось на самом солнце, корчась и ползая по земле да еще сняв защитную белую кепку (она пугает слабонервных созданий). И часа через два после начала нашего путешествия по Ущелью все вокруг стало казаться в каком-то странном мареве, и духовная жажда целиком уступила место телесной. А жаждало тело многого: и отдыха, и тени, и прохлады, и, конечно, воды.