Процессия подошла к площади и остановилась, окруженная толпой людей и бронзовыми скульптурами. Десять жрецов спустились со ступеней храма, вместе с ними шел и Сорем.
Мне уже довольно много успели о нем порассказать. У Сорема никогда не было ни отца, ни брата, которых он мог бы уважать, в его окружении не было ни одного мужчины, которого он считал достойным, никого, кто мог бы воспрепятствовать его решениям, никого, кто мог бы, наплевав на приличия, пойти против воли храгонского принца, кто был бы сильнее и способнее его. Может быть, я ему просто понравился, но, скорее, женщина в нем искала повелителя. Да поможет ему бог, во всем Бар-Айбитни трудно найти кого-нибудь неуступчивее меня. Так уж у них принято, так они воспитаны. Даже у тех, кто был женат и имел сыновей, были на стороне мальчики-любимцы. Я думаю, он сам этого не понимал, пока Баснурмон не раскрыл ему глаза этой фарфоровой статуэткой. Он так изменился, потому что подозревал не меня, а скорее, себя. Осудить меня его заставило затаенное желание, а не доверие к этим выдумкам.
Я глядел на него, пока он стоял там и взвешенно и спокойно произносил нелепые фразы из обряда, придавая им своим голосом вес и убедительность. Действительно, он обладал всем, чтобы меня искусить – внешностью, доблестью, глубиной натуры, из которой при умелом обращении могло бы многое получиться, – всем, если бы на моем месте был не я, а кто-то другой.
Старый осел из совета самодовольно декламировал свою роль с мастерством третьеразрядного оратора из низшей Масрийской школы. Если не считать этого, кругом была тишина, которая воцаряется на вершине горы, когда замирает ветер, молчание пустыни. Из толпы не слышно ни шепота, город молчит, не раздается ни пения птиц, ни лая собак. Все замерло в ожидании. Бар-Айбитни, пойманный в паутину, ждал, парализованный и неподвижный, без единого звука.
На солнце упала тень.
Масримас горел таким ярким факелом, что, казалось, никакое облако не могло его закрыть. Но внезапно золотистый свет стал бурым, затем коричневым; бронзовая облицовка храма больше не горела позолотой, она была теперь свинцово-желтого цвета, а воздух наполнила темнота.
Оратор остановился на полуслове. Холодок пробежал по спине старика, он вскинул голову и поглядел вверх.
По толпе пробежал ропот и волнение, тысячи лиц одновременно повернулись к небу. У кого-то вырвались крики, проклятия. Затем – снова молчание.
Я тоже поднял голову и посмотрел. Узкая лента облака, как кусок черной материи кружилась на горизонте, разворачивалась на фоне голубого неба. Непонятно мерцающее, непонятно слепящее облако расширилось, закрыв светило, окутав и солнце, и небо темно-коричневой пеленой.
Кто-то указывал рукой на облако, хотя в этом не было необходимости, все и так смотрели вверх. Кто-то, в страхе перед этим явлением, начал молиться; и в самом деле, трудно было взирать на это без страха. Облако из черных блестящих точек не только не исчезло, а, наоборот, зависло прямо над толпой и росло на глазах.
Лошади начали испуганно крутить головами и бить копытами. Жрецы, стоящие на ступенях позади Стрема; размахивая курильницами, взывали к Масримасу, прося его сбросить темный покров с лица. Но облако не уменьшалась – оно расширялось и росло. На площади стало темно, как ночью, раздались женские крики, тут же затихшие.
Они сменились другим звуком – его издавало спускающееся на нас облако – тонкое поющее жужжание.
Распавшись на миллионы маленьких кусочков, облако упало на нас.
Мухи.
Как дождь из грязи, как шевелящиеся капли грязи, которые, разбрызгиваясь, прилипают ко всему, чего касаются; воздух – как пруд, в котором подняли ил со дна. Бурлящая чернота залепляла открытые глаза, проникала в уши и ноздри. Стоило только открыть рот, чтобы вскрикнуть – и он мгновенно наполнялся черной живой массой. Руки и ноги распухли, облепленные ими, волосы шевелились, как будто по ним струилась вода. Ослепленные, задыхающиеся, обезумевшие от ужаса кони и люди метались в этом водовороте.
Мой конь встал на дыбы, глаза его были как будто залеплены черной смолой, и я увидел, как его передние копыта пробили череп одного из моих охранников, когда тот пытался слезть с седла. Затем я очутился на земле, среди леса лошадиных ног. Одна из них лягнула меня в бок, не очень сильно, но я покатился по земле, пока не оказался у одного из бронзовых коней, тоже черного и блестевшего от мук, которые, убедившись, что это – не живое существо, улетали, а на их мест тут же садились сотни других. Здесь я снял с себя шелковую накидку и обмотал ее вокруг головы, раздавив роящихся под ней насекомых в месиво; давясь, выплюнул все, что заполнило мой рот. Значит, я все-таки был способен действовать. Не скажу – размышлять, действия мои были чисто механическими.
Накидка была из тинзенского шелка, достаточно тонкого, чтобы через него можно было кое-что разглядеть. То, что я увидел, было ужасно. Какой-то человек рядом со мной сошел с ума и размахивал ножом, пытаясь убыть мух, но вместо этого он убивал и увечил натыкавшихся на него людей, пока, наконец, его самого не опрокинули и не затоптали. Потом я споткнулся о труп ребенка, задохнувшегося от мух, потоком хлынувших в его открытое от крика горло. Таких было много. Люди лежали на мостовой, корчась в агонии. Некоторые поступили так же, как и я, укутав лицо, но, ничего не видя за плотной тканью, тыкались из стороны в сторону или же, в панике обнажив лицо, снова были облеплены мухами. Кто-то стучал в двери соседних домов но дома тоже были наводнены насекомыми, влетевшими через открытые в летнюю жару окна На площади, где остановилась процессия, было месиво из громко ржущих коней и барахтающихся солдат. Красная пелена накидки мешала мне все хорошо разглядеть. Я двигался туда, где раньше стояла колесница Малмиранет, Сорема же я нигде найти не мог. Назойливое жужжание было похоже на шум незатихающего мотора.
Я снова споткнулся, на этот раз о лежащего у храма жреца. Он вытянулся на земле в полный рост, а рядом с его рукой, у дымящейся курильницы образовался островок чистого воздуха. Мух отпугивал этот аромат. Я сорвал с курильницы крышку; внутри, под решеткой тлели кусочки угля и благовоний. Схватив курильницу за приделанную к ней цепь, я принялся размахивать ею, пробираясь дальше.
Сначала я увидел имперское знамя с лилиями, один шест, на котором оно держалось, попал в спицы колеса, сохраняя, таким образом, вертикальное положение, другой валялся на земле.
Сама Малмиранет стояла на колеснице, чтобы тем, кто искал, было легче ее заметить. Она тоже закутала лицо себе и стоящей рядом с ней девушке – Насмет – пурпурной парчой своей вуали. Они стояли, прижавшись друг к другу, очень тихо, не произнося ни звука, а мухи тысячами блестящих капель покрывали их руки и плечи. Я еще тогда заметил, что мухи садятся на живое тело, быстро проползая по металлу или ткани.
Около колесницы я увидел еще одно проявление безрассудного страха. Люди, тянувшие колесницу, в панике сорвали с головы шлемы в форме конских голов и лишили себя этой защиты.
Я взобрался на неустойчиво перекатывающуюся колесницу и положил руку – которую тоже перчаткой облепили мухи – на ее талию.
– Малмиранет… – начал я.
Она вздрогнула, как будто только что очнулась.
– Ты – ты здесь? – она протянула руку ко мне, но тут же отдернула ее, содрогнувшись. – Где Сорем?
– Здесь, недалеко, – сказал я, чтобы она успокоилась. – Мы должны попасть в храм; там мы найдем какую-нибудь каморку без окон и укроемся в ней.
– Это запах благовоний? – спросила она хриплым голосом.
– Да. Возьми курильницу и держи ее у лица. Они не любят этого запаха.
Она сделала так, как я ей сказал, но, когда ее ладонь, сжавшая цепь, раздавила сидящих на ней мух, она приглушенно застонала. Насмет заплакала. Я помог им сойти с колесницы, и мы направились к лестнице, на которой, среди разбросанных цветов, лежала мертвая женщина, накрытая блестящим покрывалом из мух.