— Вырастешь, Титушка, будешь храбрый и смелый и вольный казак. Отправившись в степь, далеко-далеко, отсюда не видать никому, к дяде родному Прохору Федоровичу, заживешь на воле богато и счастливо… Будешь служить не царю, а господу Иисусу Христу, сыну божию…
Эту сказку знал он наизусть. С нею и вырос младший Кафтанников. Слышал от него дед не раз, как, сверкая калмыцкими глазенками, гордо закидывая кудрявую, под кружок стриженую головку, кричал он:
— А мне нет места на свете божьем, что ли? Я как дядя Прохор Федорович! Я в Беловодье уйду…
— Дед учил внука премудростям древнего благочестия. От корявой головки пахло воском и переплетами в тайниках хранимых трехсотлетних книг. Но учитель не забывал и земных обязанностей ученика.
— Твоя служба, Тит, царю нужна! — напоминал он.
— Богу еще нужнее! — спорил тот.
И вот с той странной неожиданностью, с какою приходит к нам все то, чего мы подолгу упорно и страстно ждем, вдруг превратились в живую действительность сказка юности при появлении живых беловодских гостей.
Мудрено ли, что слышался Титу серебряный набат беловодских храмов? Мудрено ли, что с каждым шагом вперед охватывало молодого казака все большее и большее волнение?
Глава вторая
БЕЛОВОДЬЕ
Не всякая песня до конца допевается.
Был вечер, граничащий с ночью, похожей в этих краях на черную мантию, осыпанную осколками бриллиантов. Уже спускалась мантия, прикрывая собою всю землю, и загорались звезды внутренним своим огнем, когда станичники начали потихоньку постукивать в тяжёлую калитку крайней избы.
Не скрипели ржавые петли, не звякали запоры, не хлопали двери. Бесшумно проходили в чистило горницу казаки и молча ожидали повествования о порядках и обычаях далекой страны. Были плотно прикрыты ставни снаружи, завешаны стекла изнутри. Но и при этом лишь одними лампадами освещалась горница.
Двести лет притеснений, гонений и прямого преследования, доходившего иной раз до невероятной жестокости, оставили неизгладимые следы в характере старовера.
Необходимость таиться, прятаться и лукавить привила ему дух конспирации; он стал основным его свойством, как и уверенность в праве на ложь и обман.
Дух конспирации не вымер и тогда, когда стеснения и ограничения для раскольников были несколько смягчены.
Распространение раскола, проповедь о нем были запрещены. Одно это гнало ревнителей старой веры в подполье. Нет ничего удивительного по этому в том, что без всякого шума и суеты разнеслась в станице Бударинской дивная весть о загадочных странниках, остановившихся переночевать у Кафтанникова[3].
Внук старика Кафтанникова, разносивший известие, действовал как нельзя более осторожно. Он ни разу не показался на широкой станичной улице; он обошел все дворы по гумнам, через сады и огороды, заходя с задних дверей. Даже знакомый цветастый сарафан, мелькнувший в переулке возле колодезного журавля, не вынудил его показаться на людях. Он только вздохнул и поглядел вслед девушке, не посмевши ее окликнуть.
Помолившись, передавал он известие верным людям и с ним приглашение побывать попозднее у деда. С крестом и славословием, укрытые все в ту же личину спокойствия, принимали новость хозяева. С поклоном же уходил и Тит. Он не прибавлял по молодости и наказанной сызмальства скромности ничего от себя и. уйдя, лишь жестоко казнился своим волнением, которое не мог, не умел, как казаки, скрыть.
Так же разносилось известие и дальше. И так же без всякой заметной озабоченности и волнения, нарядившись в свои долгополые кафтаны, с такой же истовостью, как в обман и ложь, двигались станичники к крайней избе.
Сам старик, дед Тита, тяжелый и тучный, приоткрывал дверь входившим и указывал им с низким поклоном место. Только в дни больших торжеств распоряжался он у сына. В эти дни отец Тита чувствовал себя не менее робко, чем Тит.
Величавое гостеприимство старика Федора Прохоровича придавало собранию характер почти богослужебный. Павел Федорович, сдав старшинство, не вмешивался в распорядок и, пожалуй, был рад побыть в качестве гостя. Он располагался не проронить ни единого слова. Не надеясь на собственный слух, он выставил вперед Тита, к окну, возле правого киота божницы, рядом с монашком, сидевшим подле высокого гостя.
Предосторожность излишняя! Не было в тот вечер в горнице ни одного человека, в чьем уме не выжигались бы слова рассказчика с резкостью высеченных в мраморе. Да и могло ли быть иначе, если перед слушателями находились люди из сказочной страны, куда уходили многие, но откуда еще никто никогда не возвращался обратно!
Епископ с вниманием наблюдал за приходившими. Каждому отвечал он глубоким поклоном и всякий раз, пока тот молился, отодвигался в сторону, чтобы не закрывать молящемуся икон. Сделать это было нелегко. Сан его требовал первого места; божница же составленными друг к другу киотами занимала стены так далеко, что сколько он ни сторонился, не мог не прикрыть собою кого-нибудь из святителей. Черные лики их были строги и мрачны. Среди них и посол патриарха в своем черном полукафтаньи и обслуживавший его длиннорукий уродец производили впечатление строгости и благочестия. Смягченные улыбкой суровые черты лиц их располагали к доверию.
Так угрюмая чистота горницы, загроможденная мрачными иконами, умерялась смехом огромных гераней. Пурпурнокрасные потоки цветов скатывались с зеленой листвы, выбрасывались из окон, распространняя в комнате масляную пахучесть. Она не смешивалась с запахом сундуков и кладовок, принесенным на новых, не часто надеваемых кафтанах, но плавала над ними, как ладан над толпою в моленной.
Тит стоял у окна. Запах цветов кружил ему голову. Он мечтал о прекрасной стране, глядя на пришельцев оттуда.
Между тем хозяин впускал все новых и новых гостей. Длиннобородым станичникам не хватало места на скамьях. Они становились по стенам, затем стали выходить на середину комнаты и наконец заполнили ее, как в моленной, от дверей до икон.
Епископ пошептался с долгоруким своим прислужником. Тот пробрался к Фёдору Прохоровичу. Все замерли на мгновение. Тогда в тишине явственно было слышно, как монашек спросил:
— Все ли верные люди, хозяин?
— Все верные, все братья, за всех отвечаю как за себя! — поручился старик Кафтанников.
Монашек двинулся назад донести о том пославшему, и враз масляные головы и расчесанные бороды совратились туда. Епископ кивнул головою и спросил с ласковой улыбкой:
— Все ли видели, братья, грамоту пославшего меня святейшего патриарха? Все ли читали? Не сомневается ли кто?
Сомневающихся не было. Шелковый плат с древнеславянской вязью, передаваясь из рук в руки, дошел в тот час до молодого казака, пришедшего последним.
Он отнес в пригоршнях рук грамоту монашку. Епископским прислужник принял ее бережнее переполненного сосуда. Епископ же сказал:
— Теперь, братья, послушайте слово мое!
Передав благословение патриарха собравшимся, гость сообщил им прежде всего о цели своего путешествия. По словам его, беловодские храмы, не уступающие по благолепию своему самым богатейшим церквам в мире, испытывали недостаток в средствах на поддержание своего вида. В самом Беловодьи, рассказывал он, жители, исполняя закон христов, мало радели о серебре и золоте и, хотя были прекрасными мастерами и готовы были работать безвозмездно, все же нуждались в иноземных материалах. За материалами и намерен был направиться епископ, после того как будет пополнена патриаршая казна доброхотными даяниями русских братьев. Тем самым, добавил он, могли они объединиться с братьями беловодских общин в одном святом рвении послужить господу.
3
Уральское казачество — на добрую половину свою старообрядческое — нисколько не было в лучшем положении, чем всякий иной класс русского населения. При казанском архиепископе Луке Конашевиче, лютом ревнителе православия, в царствование Екатерины II, оно подвергалось жесточайшим стеснениям в отправлении своих служб и обрядов. Это обстоятельство сослужило немалую службу Пугачеву, за которым и пошло яицкое воинство, мстя правительству, попустившему гонение на старую веру.