Без ответа оставалась заунывная песня, отощав и охрипнув от пения, гробокопатели покидали колоды и шли обратно себе в скит, а там оголено и украдено все было: ясашной мордвой и хромцами безногими — никонианцами погаными.
И после того крепкими словами лаялись гробокопатели и не знали, кого они лают: мордву или обманувшего их архангела с своей трубой.
«Эх, — говорили третьи, которых мало манило загадочное Беловодье, как холодные воды Светло-Яра, где спрятался град Китеж, — что там говорить и загадывать, пойдем мир посмотрим да и от кнута избавимся. То и гляди начальство с командой придет и будет тебя в срубе жечь, это не в колоде лежать».
Снарядились в путь, простились со слезами и воем и пошли к Китайской стороне — караулу Чингистаю. Явились к китайскому ноену не все, снарядили шесть человек с Иосафом и стали ответа ждать.
Ждали день, ждали два, ждали три; никто не возвращался и ответа не было.
Стали совет держать, что делать и как дальше быть.
Долго не думали и на одном все стали:
«Пойдем все к китаю, все шли, все и умирать будем».
Увидел ноен новых людей с бабами, детьми, развел руками с длинными ногтями, как у антихриста, затряс косой до пяток и объявил им, задаренный дарами великими: «Ничего я не могу вам сказать и вырешить самолично. Если хочете, отправлю вас в город Хобдо, где главный китай начальник живет, он и вырешит все».
Согласились и на это, что делать, и поехали по чужой стороне местами пустыми, под караулом тчурчутов в город Хобдо татарский.
Ехали тридцать три дня горами, пустынями великими, мимо соленых озер, пустыней Гоби, что у Марка Топозерского прозывается Губанью неприветливой.
В той пустыне живет народ немирный, китайскому богдыхану подчиненный, называемый мунгалами. И народ тот, мунгалы превеликие, стада скотские имеет, живет кочемных юсинах и по этим пустыням со стадами кочует.
Ехали и все присматривали, не объявится ли путь в землю Беловодскую. Спрашивали тчурчутов, спрашивали через толмача китайского мунгалов, не знаю ли они о земле Беловодской, да все напрасно, не знали они, где та земля.
Только один монах ламский из дальних гор Тибецких, что за Губанью лежат, сказывал, что до моря Опоньского очень далеко, а о русских людях в тех странах он никогда не слыхивал.
На тридцать третий день в город Хобдо приехали к главному китайскому ноену.
Пошел под стражей Иосаф к ноену.
Посмотрел на него ноен и спросил:
«По какому делу ты пришел, сказывай».
Поклонился ноен погани китайской и через толмача объявил:
«Мы люди мирные, на реке Бухтарме проживающие, а та Бухтарма в царстве Китайском находится. Жили мы мирно, никого не трогая в своей вере, в той земле, много лет. И еще бы жили, сколько Господь сподобил, да стали русские на нас напирать. А русские другую веру, поганую, имеют, и если русские нас возьмут, то в свою веру приведут, а кто не захочет ересь никонианскую исповедовать, лютой смертью тех людей замучают. Вот и пришли мы к тебе просить взять нас под свою защиту, так как живем мы на вашей земле».
Никакого ответа ноен не дал Иосафу, а велел всех каменщиков в казарму под стражу посадить, кормить и поить и никуда не отпускать.
И после этого тяжелые дни шли, как годы. Томился народ в каменной казарме и не знал, что ему будет.
Китайские законы строги. Чуть не каждый день по приказу китайского ноена около казармы головы рубили разным людям и почти всегда по-пустому.
Казнили и вора, и хозяина, у которого вор добро украл. Вора казнили за воровство, а хозяина за недосмотр.
Заволновались каменщики, насмотревшись на казни безвинные.
«Не подходят нам законы китайские, — говорили они, — не угодно нам жить по китайским законам, иди, Иосаф, проси, чтобы нас домой вернули».
Не пришлось Иосафу идти, вскоре ноен всех вызвал, и писцы грамоту прочитали, а толмачи ту грамоту разъяснили.
В грамоте листе сам царь китайский Богдо-хан, в Пекине проживающий, объявлял, что «русских людей в свое государство и в свою защиту принять не может, так как и без того у него разных народов много и управляться с ними большие хлопоты. Пусть, — написано в листе дальше было, — каменщики в свою землю идут и живут как хотят. А так как они с дороги оголодали и обнищали, Богдо-хан приказывает дать им на дорогу по лошади, у кого нет, да сарачинского пшена с бараниной на всю братию».
Хотя и не принял в подданство Богдо-хан каменщиков, но приказал ноенам помогать им и помощь оказывать.
И поехали тем же путем каменщики. Давило сердце кажного, и казалось, под конскими копытами земля, как кисель, колыхалась.
Вспыхнул Иосаф на обратном пути и сказал братии:
«Чует мое сердце, что нашей вольности конец и нашей вере великое оскудение. Далекий путь мы совершили с вами, многие из вас веру в землю Беловодскую утратили, но говорю вам, есть та земля, иначе мир бы не держался на великих столбах каменных».
7. Земля колышется
Ушел Иосаф в горную келейку, в молитве и посте прожил студеную зиму.
Засветило солнышко. Зашумели немолчным гулом ручьи, запели переливчато, как струны звонкие, а в ответ им в синих небесах зазвенели птичьи голоса, несмолкаемые и день и ночь.
В щель, окном кельи именуемую, луч солнышка прокрался и заиграл ласково и весело по строгому Спасу Нерукотворному. И строгий Спас, принимающий только молитвы да вздохи, заулыбался.
Не стерпело сердце Иосафа, не шли молитвы на уста, вышел он из темной пещеры и обрадовался солнцу, и траве зеленой, и почкам набухшим. А внизу, где темный лес, как щетина, с гор спускается, где реки текут, видно было: дымки синие курятся — бабы на заимках лепешки пекут.
Радостно стало Иосафу, сел он на камень и заплакал, не зная почему.
Стал Иосаф в слезах беспричинных разбираться, в одиночестве он привык, как рыбак в сети, мысли беспричинные ловить и на этот раз поймал себя в слабости и маломощности. Но не поворотил он мысли греховные, не убил змея-обольстителя, а предался им, силу и слабость свою чувствуя.
Вспомнилось ему озеро Святоярское, свечи многие в руках верующих горящие, часовенки и звон колокола тайного. А потом он увидел лицо девичье, белым платком подвязанное. Лицо бледное, как мел горный, а гла… <далее в рукописи пропуск страницы>.
Подумал, подумал и начал с горы спускаться тропинкой нетороной.
Пришел на заимку к Околелову. Бабы обрадовались, шанег на стол ставили, угощают:
«Скушай, праведник Иосаф».
«Не праведник я больше», — отрезал Иосаф, а бабы так около голбца и обмерли, как Лотова баба.
«Не праведник, — еще раз повторил Иосаф, — не праведник, потому что не знаю, откуда мой искус исходит. От Бога или от него… Вспомнил я сегодня старое, что давно забыл, и понял как будто, что живем мы не так, как надо. Молимся, плоть убиваем, вериги носим, все Богу думаем угодить, а может, ему только одну докуку делаем. В праведники все лезем, а не лезли бы в праведники, поди меньше грешили».
И рассказал тут Иосаф о своей жизни.
«Там на Керженце одну девушку я полюбил крепко. Заперли ее в монастырь к старухам. Богу, мол, обещана, а не тебе, Иосаф. Извелась девка, угробили ее молитвами. А по какому такому закону? По священному писанию? Нет, врете, нельзя на священное писание все сваливать. Вон птицы и звери без писания живут, а что — грешнее нас?»
Совсем испугались бабы, даже закрестились:
«Ну, че испужались, поди, думаете, умом я рехнулся, — продолжал Иосаф. — Ум мой крепок, а плоть немощна, и перебарывать ее грех».
Пришли мужики обедать, бабы шепнули: «Иосаф-то заговаривается».
Отмахнулись мужики: «Больше хлопайте».
«Ну, Иосаф, как поживал? — спросили они. — Читать давай заобедную».
Причитал Иосаф молитву заобедную, сел обедать с мужиками и снова начал выкладывать:
«Радость у меня на душе была великая. Словно весь мир радовался. Пошел я в келью свою, пал на колени и потушил я эту радость, как лампаду неугасимую. А зачем я это сделал? Да потому, что мы радости боимся, в печаль облеклись, заботами себя сковали. Знаем одни поклоны и больше ничего».