Выбрать главу

Степь в этих краях беспрерывно меняла свой вид. Переселенцы из России прибывали с каждым годом все больше и дольше. Новых земель, годных для земледелия, уже не хватало. Поселенцы подолгу бесплодно бродили от поселка к поселку в поисках пристанища. Их нигде не принимали. Идти дальше не хватало сил. Отчаявшись поселиться законным порядком они располагались самовольными хуторами, где придется.

Поселки с русскими названиями, повторявшими по большей части названия родных русских деревень, подвигались по Ишиму уже вглубь степи. Сосновки, Михайловки, Ключи и Архангельские встречались уже возле Терсаканя. Берега его были зазеленены, как и берега Ишима, вплоть до истоков.

Русское поселение издали Уйба принял за киргизскую зимовку. Вблизи оно оказалось еще более жалким. Глиняные землянки киргизских кстау[20] составили бы счастье русского новосела. Его временное жилище представляло просто шалаш, густо прикрытый соломой, землей и навозом. Возле под открытым небом валялся нехитрый мужицкий инвентарь. Тут же паслись тощие, но пузатые лошади, бродили две-три курицы и грелся на солнце ободранный кот.

Самовольные поля захватывались с излишками. Шалаши строились на широких просторных участках. Но хозяйских сил не хватало, земляные постройки казались могильными насыпями, и вся новая деревня походила на бестолковый раскидистый погост за околицей села.

Впрочем, и вблизи ни с чем иным нельзя было сравнить деревенскую мертвенную тишину и безлюдье, как с кладбищенским запустением. Все невеликое население хозяйствовало на полях, на огородах, в степи. Даже детей и старух не было видно. Только у крайнего шалаша, дальше которого Уйба и не имел намерения двигаться, лежал на камышовой подстилке крестьянин да возле него, с тоской глядя на дорогу, дежурила хмурая девчонка.

Она равнодушно встретила путешественников, указала, где вырыт колодец, как пройти на реку, и даже разрешила расположиться невдалеке от собственного жилища.

— А, да ну-те вас, — лениво отвернулась она от назойливых странников при последнем вопросе, — становитесь, где ладно… Мне-то что? Не видите, помирает человек? Чего пристаете?

Уйба отвел арбу в сторону и назначил место для привала. Отсюда решил он во что бы то ни стало тронуться на лошадях. Не ожидая раздобыться ими очень скоро, он огородил из кошм и повозки нечто в роде юрты. Тит остался возле больного и его хмурой сиделки. Крестьянин в самом деле умирал. Возбуждение, сопровождающее болезнь, уже исчезло. Чувства были подавлены. Он находился в полном сознании, но остался совершенно равнодушным к приезду новых людей и их разговору с девчонкой. Он видел, слышал и мог говорить, но отвечала за него она.

— Все горел, всё горел как печка, — рассказала она Титу, — а теперь видишь вот, стыть стал. Скоро землей покрываться начнет, — добавила она, — до завтра, чай, не дотянет, а?

— Не знаю, — ответил Тит и, несколько удивленный ее равнодушием, спросил: — Да он кто тебе? Чужой, что ли?

Девочка обиделась.

— Отец, чай, не видишь, что ли? — грубо возразила она. — Чтой-то я с чужим сидеть буду? Люди-то все в поле, а я не работаю… Чужой… — передразнила она, — скажет тоже. Кому охота с чужим няньчиться?

Тит смутился. Он не ожидал этакой бойкости от хилой, прочерневшей насквозь, с голоду, грязи и зноя девчонки и с осторожностью стал расспрашивать ее дальше. Она рассказала, что отец только с весны выселился на этот участок. Приехали же они из России зимой и жили до весны, толкаясь по людям и учреждениям в Акмолинске. Без всяких уже вопросов языкастая девчонка объявила, что весь поселок живет впроголодь, работает от зари до зари, но на урожай надежд нет, и всем все равно придется помирать.

— Да, верно, — сказал вдруг отец, — лучше бы нам сидеть дома… А то на, Беловодье! Вот тебе и Беловодье, кузькина мать. Эх, вы!

Он не пошевелился при этих словах, и Тит не заметил никакого оживления на его лице. Он уже находился в том покойном состоянии, которое свидетельствует о близости конца. Только зрачки его неопределенно двигались, отыскивая свет. Зрение потухало первым. Но слышал он еще хорошо, без всякого напряжения.

— Ишь, все забывает, — ласково, как на ребенка, проворчала девочка, — позабыл, что избу спалили, а? Где твой дом, ну?

Крестьянин лежал на ворохе камыша, прикрытом какой-то рванью. В ласковой своей заботливости об отце девочка суетливо стала подправлять овчиновый полушубок в его головах и выбившиеся космы осоки из-под него.

— Мамка-то как умерла, — рассказывала она Титу, — сам пироги печь стал да и спалил полдеревни. Чуть не убили. Только что нас, сирот, пожалели. Что же там оставаться было, только людям на совесть? Да и не подняться бы. Вот и пошли, вишь ты, белые земли искать. На новых местах, говорят, легче…

— А чем легче? — вступился опять отец. — Чем? Как вы без меня будете?

— А дома что ж?

— Дома-то к дяде бы, чай, пошли!

— Нужен он мне! — отрезала девчонка. — Как с тобой, так и без тебя. Хуже, чай, не будет!

— Не будет, знамо, — согласился отец и замолчал продолжая блуждающими зрачками отыскивать свет.

— Мать-то отчего померла? — спросил Тит.

— Подняла чего-то тяжелое, — ответила девочка и вдруг обратилась к отцу: — Пить хочешь, что ли?

Он молчал. С потерею вкуса и обоняния он не чувствовал ни голода, ни жажды. Уже второй день хитрая сиделка, стараясь застать его врасплох, добивалась напрасно от него ответа.

— Ни пьет, ни ест, — сказала она. оглядываясь на Тита, — видишь вот. Как же не умирает? Знамо, умирает.

Тит молча глядел на умирающего и его сиделку. Несколько времени они все молчали. Вдруг крестьянин пробормотал:

— Тучки, что ли, Настя?

— Какие тебе тучки? — сурово отвечала Настя. — Солнце вовсю палит. Не видишь, что ли, уж ничего? — спросила она.

— Не вижу, — признался тот, — темно, вовсе темно, не видать ничего. Думаю, тучки, что ли…

Зрачки бездействовали. Он закрыл ненужные более глаза. Мышцы мало помалу теряли способность повиноваться, и усилия сдвинуть руки на грудь, как подобает умирающему, ни к чему не привели.

— Ведь ему и лет-то всего сорок шесть, — неожиданно сообщила девочка, — можно, чай, вылечиться. Да ведь тут докторов-то нету…

Крестьянин почти уже не слышал. Все тело его вдруг опустилось и вытянулось. Судорожно стиснутые до того руки, поведенные было к груди, теперь распрямились. В то же время черты лица стали резче, нижняя челюсть отвисла, рог открылся. Веки были только опущены, но незакрыты. В щели их светилась роговая оболочка глаза, но зрачки были недвижны и тусклы.

В них не отражалось ничего. Виски впали, нос заострился и подлиннел.

— Вот землей покрываться стал. — указала девчонка. — Мне, как мать умирала, бабка все показывала да объясняла. Знаю. Гляди вот…

В самом деле, лицо умирающего желтело и сквозь прозрачную желтоватость просвечивало синевою. Оно стало как будто бы более продолговатым, вероятно, от подбородка, выдвинувшегося и приподнявшегося вверх со своей тощей бороденкой.

Девочка, подражая, должно быть, опытной бабке, подняла руки отца на грудь и сложила их крестом; затем тихонько подавила подбородок, чтобы сдвинуть челюсти.

— А то так и застынет, — пояснила она, — после уж не закроешь. Тятенька, да ты слышишь, что ли, меня, — крикнула она, наклоняясь к нему, — или уж не слышишь ничего?

— Слышу… — глухо прохрипел он.

— Ну вот, чего же ты помираешь-то? — сочла она нужным поговорить с больным. — Сам все в белые земли хотел… Ну вот они, белые-то земли! Что же ты? А? Не разберу. Громче!

Она наклонилась к его губам и, выслушав шёпот, тотчас передала ответ Титу:

— Кому, говорит, белые, а нам все черные! — и прибавила равнодушно. — Знамо, что так!

Несколько минут оба они глядели на умирающего, дожидаясь, не пошевельнутся ли еще раз его губы для последних слов. Но они не шевелились. Дыхание становилось медленным и неравномерным. За многими поверхностными следовал вдруг один глубокий и долгий вздох.

Ослабленные мышцы уже не могли более выводить кашлем слизь из легких, и она клокотала в горле.

вернуться

20

Кстау — киргизские зимние постройки, в степях — глиняные, в лесистых местностях — деревянные, утепленные для житья зимою, но с открытым загоном для скота.