Выбрать главу

Народу собиралось уходить немного. И Хрисанф и Панфил после долгих споров выбрали новый, неведомый путь. Если все будет благополучно, можно выслать гонца; тогда и остальные тронутся. С семьей поднимались только двое — Назар да Анисим.

Сын Назара, Иван, с той поры, как стали говорить о сборах, все тоскует, ходит с темным лицом. Надо уважить отцу. Как он там, один-то? Уже к старости дело, да и просит пойти. Но как оставить Акулину? Не упустит Гараська. Евсей так и прочит ее за Гараську Фомы Гундосого, об осени свадьбу играть собирается.

Акулины не видно давно: на пасеку угнали. Это тоже неспроста. Не девичье там дело. Знать Фома с Евсеем уж по рукам ударили, а девку хоронят. И вдруг смертной тоской загорелся Иван. Всегда скромный и тихий, не умеющий ответить на Гараськины насмешки, он заметался, вспыхнул лютой ревностью.

Отдать Акулину? Никогда! Никому!

Повидать бы ее, да за белок, на пасеку, не ближний путь. Но вот Акулина вернулась. Пришла ночью пешком, вся ободранная в кровь на россыпях.

На другой день под вечер вышла в ельник за деревней. Иван туда пробрался косогором.

Вот густая, до земли опустившая свои черные лапы, старая толстая ель. Здесь прошлым летом в первый раз они встретились один на один: ушли с полянки. Все дурили, смеялись, а потом присели отдохнуть, да и проболтали до ночи…

Скотская тропинка извивается в кустах веревочкой. Идти по ней легко. На душе так радостно и жутко. А вдруг еще нет Акулины? Ель-то вот уж, совсем близко… Распахнул последние кусты и растерянно остановился. Под одной из старых веток, прислонясь к ней головой, сидела Акулина. Улыбнулась, расцвела во все лицо и молча хлопнула рукой о землю.

Иван опустился с ней рядом. Сам тоже такой ясный и радостный. Не замечает даже и того, что не сказал: «Здорово!». Акулина поправила на голове цветную гарусную шаль, повитую жгутом, и протянула раненые руки.

— Глянь-ка! Изукрасилась.

— Еде это?

Она улыбнулась…

— Пошла с пасеки за ягодами… Ну, заблудилась по ключам-то… ходила, ходила да Собачьей речкой на деревню вышла.

— Соба-ачьей?! — ужаснулся Иван. — Ты ври-и!

Он с восторгом смотрел ей в серые глаза, и в памяти проносилась картина ущелья. Бурливая, порожистая речка… Острые утесы один за другим…. Между ними— россыпи, по которым нельзя шагу сделать, чтобы не скатиться вниз и не обрезаться на сланцевых осколках. Кусты, столетние коряги. Только собаки забегают в него да Бергал за козлами.

— Одурела девка! На деревню, што ли, поманило? А?

— Не знаю.

Сказала уже без улыбки, но в этом «не знаю» было так все понятно и близко обоим.

Иван обнял ее за плечо и притянул к себе.

— Ой! Тихонько ты! Рука-то ноет, отбила на камнях.

— Рази где упала?

— Прямо к речке скатилась. Чисто всю исколотило. Коленки в кровь снесла.

Говорила тихим шепотом, уткнувшись головой ему в складки кумачовой рубахи.

Иван, забывшись, снова тиснул за плечо.

В сердце поднималось то жгуче-туманное чувство, с каким всякий раз он вспоминал Акулину. Сначала стыдился его и боялся. Казалось, что с ним только одним бывает так. Надо работать, а тут в голову невесть что забьется и мутит, и кружит, будто пива медового выпил. Все последние дни, как ни работает, как ни устанет, а до вторых петухов не может глаз сомкнуть. Все стоит перед глазами Акулина — будто манит его. А то вспоминается, как на полянке отрезала она Гараське. Прилип к ней хуже липучки-травы, никак не отдерешь. Сам пьяный, все хохочет, скалит зубы, а как рядом сядет — за рубаху лезет. Дала ему локтем прямо в рожу.

— Отвались, окаянный!

Вспыхнул, загорелся Гараська.

— Тебе бы Ваньку подкатить?

— Да не тебя уж, чертов зять!

— Так Ваньку?

И не утерпела Акулина, крикнула в слезах:

— Отвались ты, окаянный! Богом прошу!.. Мил он мне!.. В ковшичке воды его бы выпила, а тебе ни в жизнь не дамся.

Вся поляна ахнула: Гараська не спустит посмешища, не таковский он.

С тех пор оба боятся его.

— Ишь ведь дура, убралась как.

Акулина прижимается крепче. Так вот сидеть бы и день, и другой, никуда не уйти от Ванюшки, никого не видеть… А он откинул осторожно сарафан и гладит колени.

Рука нежно скользит по горячему телу. В голову ударило что-то пьяное, тяжелое.

Но Акулина спрятала колени, и разом все потухло. Понял, что не так теперь надо. Еще крепче прижал ее, а она упала головой в колени и, закрывая ноги сарафаном, повернулась лицом кверху, — всегда так делала, когда встречались здесь.

— Што на деревне? Сказывай.

— В отправку скоро… Раза два-то, может, и приду сюда, а потом уж…

Он с болью улыбнулся.

— Гараську приведешь…

— Ду-урной какой ты.

Акулина с обидой вздохнула и круто отвернулась.

Сквозь кусты черемухи ей видно в мелкие просветы у корней деревню. Избы все такие жалкие, не больше пчелиной колодки, и все серенькие, одинаковые. Солнце уже село за белком. Внизу тускнут, темнеют дружные деревья над речушкой. По дальним ложбинам ползет серая муть. Скоро поднимет ее из долины до самых белков. От деревни по ветру наносит жильем. Акулина смотрят на деревню, и перед ней встают все мелочи летнего вечера. Мать несет из погребушки молоко и озирается по сторонам: Пахомку ищет, а тот, наверное, у Петьки — в «Зелено» играет… Отец ходит по амбарам— щупает замки… Вот за ветлами изба Фомы. Жить в ней, чо ли, придется? С Гараськой.

Жутью и холодом пахнуло в душу. Будто подвели к обрыву и толкают. Едва передохнула, чуть не крикнула. Обернулась порывисто, схватила Ванюшку за плечи.

— Не останусь я тут, не останусь! Смерть мне без тебя… Возьми с собой!.. Не бросай!.. Ванюшка!

Он растерянно смотрел на нее.

— Да как это? Что ты, Акулина! Обумись!

— Нет, не останусь, не останусь! — с ужасом твердила она, обвивая его шею руками.

— Пойдем вон куда… Поди, слышала, кто назад-то приходит. На смерть, можно сказать. Мужикам — за беду, а вашему брату…

— Там и бабы будут… с седла не свалюсь, хошь куда доеду. Иван замолчал. Нежданной радостью пахнуло на него, будто нашел дорогую потерю.

— Я еще на пасеке все обзаботила. Лошадей двух возьму. Одну — Белку, помнишь по весне-то скинула? А другую — Каренького. Под седлом он хорош: зыб сюда, зыб туда. Добро. Можно выспаться… Приданые обе. Тятя сам благословил… Сухарей вот только… — Она задумалась. — А я муки нагребу полнехоньки сумины, да масла, да меду. Никого не объем.

Уже отхлынул страх, пропала нерешительность. Боялась сказать, а теперь так легко. Но Ванюшка все молчит. Наконец, словно проснувшись, засмеялся радостным свободным смехом и, обнявши ее сильными руками, притянул к себе.

— Ну, девка! С этакой не пропадешь! Беловодка голимая. Куда загнула! А что же Гараська-то? Как его? Значит с горки, да вниз?

— Подь ты к духу вместе с ним, бергаленок окаянный! С души меня прет, как увижу его.

— Все не краше его, — с серьезным лицом протестовал Ванюшка, но каждое ругательство по адресу Гараськи было слаще меду и хотелось слушать, слушать без конца.

— Не возьмут старики, — вдруг нахмурился он, вспоминая действительность, — тоже с мозгом народ.

Акулина насмешливо сгримасничала.

— Дуру нашел! Кто-то пойдет к старикам. Обойдется без них.

— Никуда от стариков.

— Выеду с пасеки… Коней там теперь кормим. Тятя глазом не сморгнет, как я утянусь. Сумы в сопках схороню накануне.

Иван блаженно улыбался, качал головой. Не было слов, и не хотелось говорить. Вот она, с ним! Разве может быть что-нибудь лучше! Разве не статней она всех, не красивей! Перед ней все девки будто обглоданный коровами кустарник перед пихточкой, будто звезды перед месяцем. Досталось же счастье! Не всякому дается. Верно, бог благословил. Вместе с ней и жизнь до могилы вести. Хозяйка — на завидаль. А как кичку наденет — заглядишься.

— Не оставлю. Пойдем, — в сладком волнении шепчет он, наклонясь к самому ее лицу, — женкой будешь… Дедушка обрачит, не откажется.