Опять начинается лес, — чем ниже, тем строже и гуще. Тропинка то и дело опускается к воде. Идти по грудам скользких камней трудно, тяжело. Холодная, белесая во мгле, вода бурлит и мечется. А над рекой уходят в небо острыми вершинами ряды вечно парадных пихт, многостолетних лиственниц, уютных, пышных елей.
Ночь медленно идет к теснинам гор, а вслед за ней с одиноких подзвездных вершин опускается утро. Небесные ночные огоньки бледнеют, тухнут в сером свете. Небо — холодное, мертвое. Местами по нему ползут гуськом, черневшие в ночи провалами, а теперь такие белые-белые небесные лебеди, и на глазах людей творится чудо — свет рождается в самом себе. Порозовели лебеди и вспыхнули. Совсем уже светло. Пропала тайна леса. Он проснулся, начал длинный, яркий день. В его тени запели птицы. И земными переливами полутонов играет воздух. Еще не видимое, солнце на шпили утесов, на вершины снежных гор кидает пятна краски. День идет царственной поступью. Он близко, он подходит! Из-за дальнего гребня, четко вычертившего свои зубцы на огненном небе, поднимается солнце. Оно бьет прямо в глаза, слепит и заливает падь…
Хрисанф, щурясь, подставляет руку козырьком и смотрит на дальний лужок. Там, подле черной ели, виднеются две лошади. Он бессознательно натягивает повод.
— Погляди-ка, Панфил.
И не успел Панфил оглянуться, как жеребец, насторожившись, заржал звонко и радостно, сильно подбирая брюхо.
— Кого это закинуло?.. Не Афанасий ли с маральников тянется?
— Афанасию зачем? — протестовал Хрисанф, — никак не по пути.
Забота перекинулась другим, и все, приподнимаясь ни стременах, смотрят вдаль.
Иван ерзает в седле, оправляется и попусту кричит на соловка.
Нехорошая встреча. Свои все дома, значит, заехал чужой. Но после коротких размышлений, снова прибавили шагу. Вот под деревом и человек виднеется.
— Баба! — не то удивленно, не то торжествующе кричит Назар. — Правильно! Баба!
— А лошади Евсеевы, — добавляет Хрисанф.
Все забыли усталость. Ожидание встречи было жутко и радостно. Ведь совсем ушли от людей и от мира. Ночь за ними бросила тяжелую завесу, навсегда отрезала, и вдруг— живой человек, кто бы он ни был.
Когда спустились в ложбину и от елей остались только стройные вершины, любопытство сделалось мучительным. Наконец, поднялись. Задорно и приветливо заржали лошади.
— Акулина! — вырвалось у всех.
Она лениво поднялась с разложенных сумин. Стоит, потупясь, неуклюжая, толстая, в широком зипуне, крепко стянутом мужицкой опояской. Сбоку в ножнах длинный нож. На голове глухой повязкой шаль.
Обступили ее. Бабы лезут вперед.
— Господи Исусе! — шепчет Василиса и сейчас же испуганно спрашивает:
— Ты откуда, девка? А?
Молчание.
— Гляди, гляди! Две лошади! Сумины! — насмешливо тыкает плетью Хрисанф, не замечая Акулины. Он уже понял, в чем дело. — Совсем беловодкой обрядилась. Верно, Евсей за себя посылает.
Но он быстро меняет тон и, слегка наклонясь в седле, говорит повелительно:
— Укладывайся-ка, деваха! Вот что!.. Завьючить поможем… Укладывайся, да качай до деревни. К вечеру подъедешь. Не моги у нас. Без тебя запутаемся…
— Да ты того, постой… — нерешительно перебивает Панфил, — может, ей чего-нибудь… Кто ее знает…
Акулина поднимает кулаки к лицу и голосит:
— Дя-яденька-а Хрисанф!.. Пойд-ду… Ей-богу, ну, пойду-у.
— Ккуды-ы ты пойдешь? — орет Хрисанф. Он хочет сказать что-то еще, но плюется и кричит:
— Ходу, ходу! Пошли!
Сам круто поворачивает лошадь на тропинку.
Но Назар протестует:
— Девку бросить, што ли? Как она? Одна-то… Ты пошто, Акуляша… убегла?
Голос у него добрый, отеческий, и Акулина не выдерживает. Она громко всхлипывает и, опять обращаясь к Хрисанфу, взывает:
— Дяденька Хрисанф!
Знает, что вся сила в нем.
А он:
— Хрисанф! Хрисанф! Кого я тебе?
Молча оглядывает ее и презрительно смеется:
— Са-аплюха!
Как под струей холодной воды, Акулина вздрагивает, отнимает руки и, ни на кого не взглянувши, садится на сумины лицом к дереву.
Панфил качает головой и ласково ворчит что-то под нос. Асон хмуро смотрит под ель и, тяжело дыша, собирается сказать свое громкое слово. Но Ванюшка разбил нерешительность. Все сидел в седле, как на иголках, краснел и уклонялся от проницательного взгляда отца, а когда заметил, что мать неодобрительно поджала губы и вот-вот метнет Акулине обиду, вскочил с седла и, сильно хромая на затекших в дороге ногах, весь красный, какой-то не свой, подошел к Акулине, поймал ее за руку и потащил повелительно к отцовской лошади. Девка ошалела, смотрит и не знает куда. Иван не видит никого. Перехватило горло. Пал на колени, увлекая Акулину, дуется, хочет громко сказать, а голосу нет, как во сне, когда гонятся волки или медведь наседает. Наконец, сказалось.
— Тятенька!.. Мамонька!.. Благословите!
Акулина смутилась, потеряла с лица и мольбу, и угрюмость, смотрит в сторону, будто ищет, куда скрыться. Иван что-то лепечет, но никто не слышит его слов. Все это кажется таким несуразным, неожиданным. Хрисанф, не скрывая любопытства, подвигает лошадь и, лихо подбочениваясь, как-то особенно лукаво смотрит Назару в глаза. Тот поперхнулся, поглядел на всех и, мгновенно входя в роль, застрожился:
— Ты мне сын али нет? А? Сын ты мне али нет? — И, воображая, должно быть, отрицательный ответ, еще больше повысил голос — Ты этого… того! Не могешь! Вот што, приятель!
Дальше он не знал, что сказать, да и не хотелось говорить. Он давно все видел и давно мечтал ввести в дом Акулину, породниться с Евсеем наперекор Гундосому, но все это представлялось необыденно-праздничным, «как у всех», с двухнедельной гулянкой, шумом, суетой и, главное, дома, а тут выходит вон что… Боролись два чувства. Но вспомнивши, что на него, на отца, теперь все смотрят, опять закуражился.
— Поперек еще лежишь!.. Можно разговаривать… Посмотрим! — взвизгивает он, болтая рукой.
Акулина вырвалась и убежала к дереву, уткнулась головой в сумины, словно прячась от великого позора.
— Посмотрим, как ты это без отцовского-то без благословения управишься..
И не понял Иван отцовского сердца. Вскочил, затрясся, чуть не взвыл.
— Я тебе собака? — закричал он в морду Назаровой лошади. — Собачью жизнь мне хочешь?.. Я… Я… Сам-то жил?.. Домом, хозяйством… Моего там поту немало. Куда меня погнал? Хочу тоже, хочу домом жить!
— Иван! — резко крикнул Асон, ударяя лошадь каблуком, да так, что она заплясала: — И-иван!
Ванюшка съежился, затих на полуслове. Он уже не верил себе, что мог так сказать. Кому! Отцу!
Дарья затянула было голосянку, что-то наговаривая нехорошее, обидчивое, но Назар прикрикнул:
— А уймись ты!.. Испрожабь вас в душу, в горло!
Он уже и в самом деле обозлился. Зачем-то соскочил с коня и, сильно покачнувшись на отсиженных ногах, еще больше вскипел:
— Куда от вас от окаянных?.. Забежаться бы в лес!
— Брось, Назар, не шуми, — мягко вступился Панфил. — Кого тут? Оно, конешно, дело твое, сказать, истинное, ну да кого там… — неловко заикнулся и обратился уже ко всем: — Расседлаться бы?.. Стан тут богатеющий.
— Надо расседлаться, — радостно откликнулся Анисим.
Хрисанф благодушно покрутил головой и, грузно падая с седла, захохотал:
— На свадьбишку, значит, наклюнули… То-то, смотрю я, у Назара будто жбанчики с кваском в суминах хлюпают. Мужик запасливый.
И этого было достаточно, чтобы скрасить неприятность, заговорить свободно, громко, как будто ничего и не случилось.
В суете событие померкло, к нему сразу привыкли и лишь украдкой взглядывали на Акулину, а она из кожи лезла, чтобы угодить. С упорством, тяжелым молчанием, брала она котелки, спускалась по камням к речушке, черпала студеную воду и расставляла посудины перед костром, у которого хозяйничал Хрисанф.
Народ разбрелся по кустам, прибирая поклажу. Только Бергал в стороне. Он обходит лошадей, осматривает спины, поднимает ловкими руками передние ноги и шатает подковы — нет ли ослабевших. За лошадь он умрет: у него, кроме лошади, нет ни друзей, ни товарищей. Ему все равно — своя она или чужая. Но попроси доглядеть — оборвет на слове, фыркнет и уже не прикоснется: не для тебя, мол, делаю. У него с собой и инструмент.