Но если хорошо подумать – и себе не лгать, – то причина ее бессонницы не в этой ситуации. Плавтина полагала, что ее источник – та тревожащая серия кошмаров. Всякий раз, ложась, она боялась, что они вернутся. Она не могла контролировать ни их появление, ни содержание. А ведь автоматы не видят снов. Никакое стадо не населяет locus aemonus их ночных мыслей, и никакая вина не терзает их совесть.
Она горько улыбнулась этой мысли. Видеть во сне Гекатомбу – допустим. Катастрофа была смертельной раной. Но ее сны не сводились к биологическому переживанию и пережевыванию. Старуха Ския и ее создательница Ойке связывали сны с ее миссией. Тогда ей это показалось абсурдным, но теперь…
Не сны, поняла она, но серийная реминисценция, бесконечно отраженная в ее собственной машинной автобиографии, постепенное разоблачение смысла, укрытого в прошлом Плавтины-автомата. И этого опыта Плавтина не желала – она его боялась.
И все же какую-то часть ее снедало желание знать. Не в угоду интеллектуальному любопытству, а из-за невыносимой мысли, что справедливость была попрана, преступление осталось безнаказанным, и, следовательно, из-за инстинктивной необходимости действовать, все исправить. Ей хотелось хватать всех подряд за грудки и кричать: «Убийство! Убийство!».
Сама не заметив как, она дошла до края входного тоннеля и запнулась, сходя с движущегося тротуара. Бесплотный голос спросил у нее, все ли в порядке, а потом указал, что до дальнейших распоряжений ей разрешается присутствовать в Урбсе, хотя с юридической точки зрения ее статус представляет проблему. Она улыбнулась этому слегка устаревшему крючкотворству, удержалась от соблазна коснуться его разумом – такую карту лучше придержать в рукаве – и попросила указать ей путь.
Так она и добралась, миновав чересчур широкий холл, до круглой платформы. Другой ее край был еле виден, а стены поднимались в бесконечность, теряясь в красноватом свете. Невдалеке ее ждала группа Интеллектов – и среди них Отон, верный себе: каменный гигант, наделенный мощным телом и волевым лицом с едва намеченными чертами, выточенный из самого чистого мрамора, какой можно вообразить, одушевленный с помощью некоего древнего колдовства. Вокруг него стояли не менее странные создания и молча смотрели на Плавтину. Автоматы – она сразу это почувствовала. Хотя в древние времена подобных им она не видела. Выглядели они наполовину как люди, наполовину как боги: дивно красивые и одетые по античной моде, очень высокие – почти как Отон, – и худые, даже слишком для обычных мужчин и женщин. Точеные черты лица, торжественные позы, пышные платья обескураживающей красоты и ярких цветов, украшенные тонкой вышивкой с тысячью геометрических мотивов. Наконец, их взгляды: холодные, враждебные, почти гневные, хотя она совсем их не знала… Из-за всего этого у Плавтины создалось впечатление, будто она – смертная, окруженная Олимпийцами, существами отстраненного достоинства и сверхъестественной красоты, полными отвратительных страстей, подозрительными, капризными, изменчивыми и расчетливыми. Не тот холодный рациональный народ, из которого она вышла, – нет; тех Гекатомба унесла так же верно, как обратила в пепел человеческий род. Их взгляды светились резким нездоровым светом: они разглядывали ее с ужасом, смешанным с презрением, будто аномалию, чудовищного изуродованного зверя, которого следовало бы прикончить из милосердия.
Она сдержалась, чтобы не развернуться и не убежать, поприветствовала их, просто склонив голову, – слегка деревянно. Произнести хотя бы слово оказалось выше ее сил, поэтому она ограничилась тем, что разглядывала их одного за другим, ожидая, пока они соизволят представиться. Ничего подобного не произошло; после минутной неловкости одна из женщин повернулась к Отону.
– Так это все, что от нее осталось?
Отон собрался было ответить, но повернулся к Плавтине, которая отступила на шаг. Этот голос! Она не могла забыть его слегка металлическую тональность и то, как резко он чеканил, почти рубил слова, словно само общение требовало усилий – словно оно было излишеством по отношению к тишине.
– Флавия?
Она завороженно смотрела на нее. Флавия: больше, чем подруга. Даже больше, чем сестра. Теперь Плавтина узнавала и ее черты, преображенные, похорошевшие до абсурда: ее тонкое сухое лицо, отмеченное слегка высокомерной скованностью, на котором в далеком прошлом читалось стремление к самой строгой логике. Конечно же, Плавтина ее не узнала. У нее в памяти осталась внешность автомата, восковая кожа и механические жесты, а не это гибкое, стройное тело, поэзию форм которого подчеркивала густая темная шевелюра. Плавтина ощутила укол досады, и женщина это поняла. Угловатое лицо ее бывшей наперсницы с большеватым ртом расплылось в улыбке. Возможно, с налетом меланхолии.