Я особенно заинтересовался, когда Гурджиев сказал, что те же самые исполнители должны будут играть и танцевать в сценах, изображающих как "белого", так и "чёрного" магов, и что они сами и их движения должны быть в первой сцене привлекательными и красивыми, а во второй – уродливыми и отталкивающими.
— Понимаете, таким образом они увидят и изучат все стороны самих себя; поэтому балет имеет огромное значение для самоизучения, – сказал Гурджиев.
В то время я понимал всё это весьма смутно, однако меня поразило некоторое несоответствие.
— В газетной заметке, которую я видел, сказано, что ваш балет будет поставлен в Москве, что в нём примут участие известные балетные танцовщицы. Как вы это соотносите с идеей самоизучения? – спросил я. – Ведь они не станут играть и танцевать, чтобы изучать себя.
— Всё это далеко ещё не решено, – возразил Гурджиев, – да и автор заметки, которую вы прочли, не был вполне информирован. Всё может выйти совсем по-другому. А с другой стороны, те, кто будут участвовать в балете, сами увидят, нравится он им или нет.
— А кто напишет музыку? – спросил я.
— Это тоже не решено, – ответил Гурджиев. Больше он ничего не сказал, и я вновь столкнулся с этим "балетом" только через пять лет.
Однажды в Москве я беседовал с Гурджиевым. Я рассказывал о Лондоне, где мне случилось остановиться на короткое время, об ужасающей механизации, которая в крупных городах всё возрастает; без неё, вероятно, было бы невозможно жить и работать в этих гигантских "заводных игрушках".
— Люди превращаются в машины, – говорил я. – Несомненно, иногда они становятся совершенными машинами. Но я не думаю, что они способны мыслить: если бы они пытались мыслить, они не стали бы такими прекрасными механизмами.
— Да, – сказал Гурджиев, – это верно, но только отчасти. Прежде всего, вопрос заключается в том, какой ум люди используют во время работы. Если они используют тот ум, какой следует, они смогут думать ещё лучше, работая с машинами. Но при условии, что они будут думать тем самым умом.
Я не понял, что Гурджиев подразумевает под "тем самым умом". Понял я это гораздо позднее.
— И во-вторых, – продолжал он, – механизация, о которой вы говорите, вовсе не опасна. Человек может быть человеком (он подчеркнул это слово), работая с машинами. Есть другой вид механизации, гораздо более опасный: самому сделаться машиной. Думали вы когда-нибудь о том, что все люди сами суть машины?
— Да, – ответил я, – со строго научной точки зрения все люди – это машины, управляемые внешними влияниями. Но весь вопрос в том, можно ли принять этот научный взгляд.
— Научный или ненаучный – для меня всё равно, возразил Гурджиев. – Я хочу, чтобы вы поняли, что именно я говорю. Посмотрите, все эти люди, которых вы видите, – и он указал на улицу. – Всё это просто машины и ничего более.
— Я думаю, что понимаю вашу мысль, – сказал я. – Я часто думал, как мало в мире такого, что могло бы противостоять этой форме механизации и избрать свой собственный путь.
— Вот тут-то вы и делаете величайшую ошибку, – промолвил Гурджиев. – Вы думаете, что существует нечто, способное противостоять механизации, нечто, выбирающее свой путь; вы думаете, что не всё одинаково механистично.
— Ну конечно, нет, – возразил я. – Искусство, поэзия, мысль – вот феномены совершенно другого порядка!
— В точности такого же! – был ответ Гурджиева. – Их деятельность так же механична, как и всё прочее. Люди это машины, а от машин нельзя ожидать ничего, кроме механического действия.
— Очень хорошо, – сказал я, – но разве нет таких людей, которые не являются машинами?
— Может быть, и есть, – сказал Гурджиев. – Но только это не те люди, которых вы видите. И вы их не знаете. Мне хочется, чтобы вы поняли именно это.
Мне показалось довольно странным, что Гурджиев так настаивает на этом пункте. Его слова были ясными и неоспоримыми; вместе с тем мне никогда не нравились такие короткие и всеобъемлющие метафоры, которые упускают моменты различия. Я постоянно утверждал, что различия самая важная вещь, и для того, чтобы что-то понять, необходимо прежде всего увидеть, в каких моментах явления отличаются друг от друга. Поэтому мне представилось несколько неправильным, что Гурджиев настаивает на этой идее, которая и так казалась очевидной, при условии что её не будут абсолютизировать и учтут исключения из неё.
— Люди так непохожи друг на друга, – сказал я. – Сомневаюсь, что можно поставить их всех в один ряд. Есть среди них дикари, есть люди интеллекта, есть гении.
— Совершенно верно, – сказал Гурджиев, – люди очень непохожи друг на друга; но подлинную разницу между ними вы не знаете и не можете знать. Различия, о которых вы говорите, просто не существуют. Это нужно понять. Все люди, которых вы видите, все люди, которых вы можете узнать впоследствии, – всё это машины, настоящие машины, которые работают, как вы сами выразились, под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами. Каким образом дикари и мыслящие люди дошли до этого? Даже сейчас, в тот момент, когда мы беседуем, несколько миллионов машин пытаются уничтожить друг друга. Какая между ними разница? Где тут дикари и где мыслящие люди? Все одинаковы...
"Но есть возможность перестать быть машиной. Вот о чём мы должны думать, а не о том, какие существуют виды машин. Конечно, есть разные машины: автомобиль – это машина, граммофон – машина, и ружье – тоже машина. Но что из того? Всё это одно и то же – всё машины"...
В связи с этим разговором я припоминаю и другой.
— Каково ваше мнение о современной психологии? – спросил я как-то Гурджиева, собираясь затронуть вопрос о психоанализе, к которому с самого момента его появления я отнёсся с недоверием. Но Гурджиев не дал мне зайти так далеко.
— Прежде чем говорить о психологии, мы должны выяснить, к кому она прилагается, а к кому нет, – сказал он. – Психология относится к людям, к человеку. Какая психология (он подчеркнул это слово) может относиться к машинам? Для изучения машин необходима механика, а не психология. Вот почему мы начинаем с механики. До психологии ещё далеко.
— Может ли человек перестать быть машиной? – задал я вопрос.
— А! В этом-то и дело, – ответил Гурджиев. – Если бы вы почаще задавали такие вопросы, мы, возможно, достигли бы в наших беседах какого-то результата. Можно перестать быть машиной, но для этого необходимо прежде всего знать машину. Машина, настоящая машина, не знает и не может знать себя. А машина, которая знает себя, уже не машина; по крайней мере, не та машина, какой она была раньше. Она начинает проявлять ответственность за свои действия.
— Это означает, по-вашему, что человек не ответственен за свои действия? – спросил я.
— Человек (он подчеркнул это слово) ответственен. А машина – нет.
Во время одной из наших бесед я спросил Гурджиева:
— Как, по вашему мнению, лучше всего подготовиться к изучению вашего метода? Полезно ли, например, изучать так называемую "оккультную" и "мистическую" литературу?
Говоря это, я имел в виду прежде всего "Таро" и литературу о нём.
— Да, – сказал Гурджиев, – при помощи чтения можно найти многое. Возьмите, например, себя. Вы уже могли бы знать порядочно, если бы умели читать. Я хочу сказать, что если бы вы поняли всё, что прочли за свою жизнь, вы бы уже знали то, чего сейчас ищете. Если бы вы понимали всё, что написали в своей книге... как её? – и он сделал нечто совершенно невозможное из слов "Tertium Organum", – я пришёл бы к вам с поклоном и просил бы учить меня. Но вы не понимаете ни того, что читаете, ни того, что пишете. Вы даже не понимаете, что значит слово "понимать". Однако понимание существенно, и чтение способно принести пользу только тогда, когда вы понимаете то, что читаете. Впрочем, никакая книга не в состоянии дать подлинную подготовку. То, что человек знает хорошо (он сделал ударение на слове "хорошо"), и есть его подготовка. Если человек знает, как хорошо сварить кофе, как хорошо сшить сапоги, – ну что ж, тогда с ним уже можно разговаривать. Беда в том, что ни один человек ничего не знает хорошо. Всё, что он знает, он знает кое-как, поверхностно.